» Биография
» Библиография
» Тексты
» Рецензии, интервью, отзывы
» Фотогалерея
» Письма читателей
» Вопросы и ответы
» Юбилей
» Гостевая книга
» Контакты

Маленькие семейные истории

 

Бедный наш папа
История автомобиля

   Я увидела его случайно — осенью, в центре города, он вынырнул из потока машин, двигавшихся  навстречу, и свернул в боковую улицу.  И такая знакомая, милая физиономия промелькнула, что я вскрикнула:
   — Стой! Подожди!
   Но Алеша и не думал тормозить свой великолепный белый фольксваген-пассат, только спросил удивленно:
   — Мам, ты чё, совсем уже?
   — Вон он, смотри!
   — Кто?
   — Маленький, черный! Только что повернул!
   — Ну и что я должен делать?
   — Это ж наш «Москвичонок», дедушкин!
   Маленький черный  «Москвич» остался далеко позади. Я чуть шею себе не свернула. Это был он, никаких сомнений.
   — Откуда ты знаешь, что это тот? Ты же в машинах не разбираешься.
   — Это я в новых не разбираюсь, а наш узнаю среди всех. Ты заметил, какой у него передок?
   — Самопальный какой-то.
   — Так это ж дедушка когда-то сам радиатор переделал, представляешь?
   — Не-а, не представляю, — говорит  Алеша.
   Надо же, до сих пор бегает...  Да сколько ж ему лет? Папа купил его, кажется, в 58-м, он уже был не новый, сейчас 98-й... выходит, ему  хорошо за сорок. Красавчик! И как идет ему  этот черный цвет, просто «а ля Штирлиц» какой-то, настоящее ретро. Мы медленно двигаемся в потоке машин, половина из которых — иномарки, но даже из них с интересом поглядывают на новенький Алешкин фольксваген.  Видел бы папочка, на чем разъезжают его внуки!
   — Надо бы на кладбище съездить.
    Я говорю это нашим детям при каждом удобном случае, так сказать, внедряю в сознание, приучаю к мысли, что существует такая семейная обязанность, которая и их касается.
   — Не сегодня, ладно?
   Ладно, не сегодня.

   В 1958-м этот «Москвич» был небесно-голубого цвета, весь такой круглый, с надутыми, как у карапуза, щечками, выпуклыми глазами-фарами и запасным колесом на багажнике, похожем на большую черную пуговицу от пальто. Он был симпатяга! Мы с сестрой ходили вокруг, трогали его руками и гладили, как будто он был живое существо, например, собака.  Папа отвинчивал  сзади широкий колпачок, я  тут же совала туда  нос и нюхала. Запах бензина казался мне необыкновенно приятным. Маленькая токсикоманка! Я потом не раз это проделывала, чего не скажешь о моей сестре, которая была почему-то  равнодушна к запахам.
   Мы помещались в нем  всей семьей. Сбросив  сандалии, я и моя сестра влезали  с ногами  на сиденье и ехали задом – наперед, выглядывая в узкое, сплющенное овалом заднее окошко, из-за этого меня быстро укачивало, опять же в отличие от сестры, которую не укачивало нигде, даже в «кукурузнике». Но как хорошо, как просторно было нам  вдвоем на заднем сиденье! Потом подросла наша третья сестра, и ее тоже стали сажать с нами, потом появилась на свет еще одна... К тому же, мы ведь все время росли и уже не могли влезать на сиденье с ногами, а должны были  держать на коленях сначала одну маленькую сестричку, потом  другую,  да еще следить, чтобы они не стукнулись головой о переднее сиденье, когда папа вдруг резко затормозит. А если и бабушку  брали зачем-то с собой (ясно, зачем — чтобы  на море она готовила нам обеды), то он, умница, пыхтя, вез нас всех семерых.
   — Семь человек? — не верит Алеша. — Как же вы туда помещались?
   — Запросто. Папа за рулем, мама — рядом, Аллочка у нее на руках. Сзади бабушка и мы с Неллей, а  Женька маленькая то у бабушки на коленях посидит, то к нам переползет. Притом учти,  папа был довольно высокий, у него голова прямо в потолок упиралась, так что ему, бедному, приходилось даже немного горбиться за рулем, а бабушка у нас была такая полная, что как раз одна половину заднего сиденья занимала. Что говорить, было тесновато. Но если подумать, — не теснее, чем дома, на наших 23-х квадратных метрах. И потом нам же главное было — ехать
   — И куда ж это вы на нем ездили?
   В последнее время  я все чаще замечаю у Алеши  эту снисходительную интонацию, когда он со мной разговаривает.
   — А куда только ни ездили!
   На самом деле большую часть времени «Москвич» стоял в гараже, который папа сам сложил из кирпичей во дворе нашего дома. Это был длинный одноэтажный дом типа «барак», в котором в четырех квартирах  проживало семь семей. Машина была на тот момент только у нас одних,  и соседи великодушно  разрешили папе пристроить гараж  к сараям.  Двери на гараже были деревянные, сбитые из широких досок, и между  двумя их створками оставалась такая большая щель, что когда мы в нее заглядывали, то видели одиноко поблескивавший в полутьме нос автомобиля.  Сбоку к гаражу примыкало еще одно, совсем уж маленькое строение — собачья  будка, у которой не было задней стенки, а было отверстие, выходящее прямо в гараж. Там обитала немецкая овчарка по кличке Тарзан. Днем Тарзан бродил на длинной цепи по огороду и грелся на солнышке у своей будки, а ночью проходил сквозь нее в гараж и там спал на старой автомобильной покрышке, застеленной тряпками. Много лет он исправно сторожил машину, грозно рыча изнутри гаража всякий раз, когда кто-то посторонний просто проходил мимо.
   Летом, в жаркий выходной день, папа иногда сажал Тарзана в машину и вез на Старую Кубань. Там он с разбегу бросался в теплую, пахнущую камышом воду, Тарзан — за ним, сначала они  плыли рядом, но потом, где-то на середине реки,  папа вдруг нырял и долго оставался под водой, дразня и пугая Тарзана, который  начинал кружить на месте и жалобно подвывать. Папа выныривал, говорил: «Ку-ку!» и весело смеялся. Но это удовольствие – съездить с Тарзаном на Кубань – папа позволял себе не часто. Надо заметить, что в те времена к личным автомобилям  вообще относились совсем  не так, как сейчас...
   — В каком смысле «не так»? —  уточняет Алеша.
   — Сейчас человек  пару лет поездит на новой машине и уже торопится ее продать, купить еще более новую, а там еще... А тогда автомобиль покупали, можно сказать, раз и на всю жизнь, потому и относились к нему трепетно, куда попало не ездили, берегли только для особо важных случаев. Тебе этого  не понять, тебя даже за хлебом пешком не вытолкаешь. 
   Бедный наш папа! Он, хоть и имел личный автомобиль,  на работу ездил трамваем через весь город, из-за чего вставать ему приходилось в пять утра. Еще темно на улице, а он — «Беломор»  в зубы — и потопал себе пешочком на остановку, и хорошо, если сразу трамвай подошел, а то, бывало, стоит там полчаса, ждет этой «шестерки»  проклятой. Летом еще ничего, а зимой...  Зимой трамваи в Краснодаре всегда плохо ходили. Казалось бы, у тебя же машина своя — садись и езжай! Нет, бензин экономил, резину жалел и вообще... Берег! 
   Раза три в году, перед большими праздниками — Новым годом, первым мая и ноябрьскими — папа с мамой  ездили на рынок в станицу. Они вставали очень рано, часа в четыре утра, садились в машину и ехали  за 60 километров от Краснодара, в станицу Холмскую. Там, на большом станичном рынке,  все было дешевле, чем в городе, поэтому закупки делались оптовые — два мешка картошки, мешок лука, целая корзина яиц, целая канистра подсолнечного масла, обязательно — соленое сало, килограммов пять, не меньше, это для папы. Еще они привозили  оттуда парочку  живых гусей или даже индюков — на откорм, для чего специально покупался еще и мешок кукурузы. Ехали гуси  из станицы в город с ветерком — на крыше «Москвича», в ящике с широкими щелями, который папа основательно привязывал веревками к багажнику.  Дома их поселяли в сарае, где  делался для этого  специальный загончик, а сверху  устраивался еще и низкий навес, чтобы гуси не могли поднимать головы и расти вверх, тогда они росли вширь и становились жирными. Каждое утро бабушка не просто кормила, а силой наталкивала их кукурузой — опять же для жирности. Перед самым праздником  выбирали наиболее тучную из птиц, и, пока мы были в школе, папа резал ее  во дворе, перед сараем, после чего мама с бабушкой  усаживались в кухне на низкие скамеечки, ставили на пол оцинкованную  детскую ванночку, клали в нее зарезанного гуся  и  начинали   быстро-быстро его ощипывать, или, как говорила бабушка, «скубти», при этом пух и перья тут же собирали в наволочку, чтобы потом набить ими подушку. Когда мы приходили из школы, все уже было кончено. Гуся жарили с яблоками и рисом в духовке, предварительно зашив ему брюшко суровой черной ниткой. Да еще натапливали с него литровую банку  жира, мы потом мазали этот застывший с жареными шкварками жир на хлеб и ели, это было вкусно.

   Но главная поездка на автомобиле была летом – на море.  Этой поездки мы ждали целый год, и уже с конца мая начинали надоедать родителям: ну скоро? ну когда? Наконец, в июле или августе родители объявляли, что у них с понедельника отпуск, и что в субботу едем. С вечера папа расстилал на верхнем багажнике огромную десятиместную палатку, укладывал на нее складные столик и стульчики, четыре походных раскладушки, несколько подушек и одеял, заворачивал все это в палатку и привязывал к багажнику, мы  бегали вокруг машины, помогая ему натягивать веревки. С собой брались также: керогаз, кастрюли, ведра, набор пластмассовой посуды, транзистор, книжки, купальники, сарафаны, кофты на вечер и кое-что из продуктов – соль, сахар, крупа. Основные запасы делались по дороге и потом пополнялись уже на месте, в приморском поселке Новомихайловском, где был большой дикий пляж и разрешалась стоянка личных автомобилей.
   В субботу нас поднимали рано-рано, когда на улице еще темно, и, сонные, мы загружались в машину. Ехать до Новомихайловского было часов пять (тогда ездили еще через Новороссийск), мы не спешили, несколько раз останавливались, покупая прямо на трассе то яблоки-груши, то огурцы-помидоры. Мы знали эту трассу наизусть — какой поселок следует за каким, и выкрикивали наперебой:
   — Сейчас будет  Нижне-Баканская!
   — И нет! Сначала Верхне-Баканская, а потом Нижне!
   Но самое интересное было выгружаться и устраиваться на берегу моря. Родители шли искать среди хаоса машин и палаток свободное место, такое, чтобы было «в холодочке», под деревьями, и чтобы недалеко ходить на море. Машину ставили на близком расстоянии от палатки, между ними  натягивали брезент и получался  навес для «кухни». Потом папа разбирал внутри машины сиденья, стелил сверху одеяла и выходила сплошная  постель, мы начинали спорить, кому спать в машине, а кому — в палатке, всем хотелось и там, и там. Что касается папы, то, если не было дождя, он вообще спал на улице, на надувном матрасе, укрывшись с головой  одеялом. Но если шел дождь и, бывало, среди ночи подмокала палатка, все снова забирались в машину и пережидали, благо, дожди на море летом недолгие. Как только выглядывало солнышко, у палатки задирали все края, чтобы просохло как следует, а одеяла-подушки раскладывали на капоте машины и развешивали на деревьях. Так, «дикарями», жили целый месяц, целый прекрасный, необыкновенный, замечательный месяц! Ни разу за всю свою жизнь мама с папой так и  не побывали в санатории или доме отдыха и никогда не отдыхали одни, без нас.

   В 1961 году, летом, была предпринята историческая для нашей семьи поездка в Закарпатье, в город Ужгород, где жила тетя Инна — единственная родная мамина сестра. Весь дом вышел проводить нас в это далекое путешествие, и кое-кто из соседей сильно сомневался, что  «Москвич» довезет нас да места.
   — Ну, до Ростова-то ничего, доедешь нормально, — говорили папе. — Может, и до Харькова доедешь, а дальше — кто его знает...
   Рискованный человек был наш папа! Везти в такую даль, да на такой машине троих малолетних детей (нам с Неллей было в тот год девять и десять, Аллочке — четыре, а Женя еще не родилась), жену с тещей...  И только сейчас мне впервые приходит в голову мысль, что, возможно, все дело и было в бабушке, которую таким образом отвезли «пожить» к ее младшей дочери, во всяком случае, назад она с нами уже не поехала и вернулась только спустя год, когда мамина сестра с мужем и дочкой нанесли нам ответный визит. Они добирались из Ужгорода в Краснодар поездом, с двумя пересадками, но тетин муж, дядя Саша,  сам был железнодорожник, притом крупный чин — зам. начальника Закарпатской железной дороги, он специально ехал в форме — светло-серой, с черными петлицами, и  на всем пути следования перед ним трепетали дежурные по перрону, проводницы и бригадиры поездов. Для бабушки ехать с таким зятем, как дядя Саша, было одно удовольствие.
   Мы же двигались в Ужгород «своим ходом», на папином «Москвиче», дня три, на ночлег останавливались где-нибудь в поле, возле стога сена; останавливались и днем — обычно в лесополосе, мама варила  походный супчик на керогазе, мы со страшным аппетитом ели, бегали в кустики и просто носились кругами, устав от многочасового сидения; папа лежал на траве под деревом и курил, а бабушка далеко от машины не отходила и все вздыхала:
   — И когда ж мы уже приедем на место?
   У папы была книжка — «Атлас автомобильных дорог Советского Союза», и он все время с ней сверялся. Ни разу мы не сбились с пути, ни разу машина не сломалась, и ни в какую аварию мы, слава богу, не попали. После Львова решено было больше не останавливаться и ехать всю ночь. Мы спали, бабушка дремала чутко, а мама всю дорогу разговаривала с папой, чтобы он не уснул за рулем. В какой-то момент, проснувшись, я услышала, что они поют: «Эх, путь-дорожка, фронтовая, не страшна нам бомбежка любая...». Я выглянула в окно: там была довольно светлая ночь, и звезд в небе почти не было видно, не то, что у нас, на юге.
   На следующий день, в Ужгороде, во дворе дома на улице Готвальда, 5, где жили тетя с дядей, наш «Москвич» окружили  мальчишки и стали нахально его разглядывать.
   —  Это откуда такая машина приехала?
   — Из Краснодара! — гордо отвечали мы.
   — А это у вас у Краснодаре такие номера — «ЦЦ»? Это что — муха цэцэ? Ха-ха-ха!
   — А вы шо, поездом йихалы, а його на платформу загружалы?
   Одни мальчики говорили по-украински, другие — по-русски, но все равно с каким-то не нашим акцентом.
   — Сами вы — поездом! Сами вы цэцэ! Мы своим ходом! — повторили мы папино выражение.
   Мальчики не верили и смеялись. Но тут вышел из подъезда наш папа, и мы закричали:
   — Папа, папа! Скажи им, правда же, мы своим ходом приехали!
   — А ну отойдите от машины! — сказал папа.
   Мальчишки чуть отбежали, но не отстали:
   — Дядько, а скажить, сколько километров вы пройихалы? — спросил самый старший из них, смешивая русские и украинские слова.
   — Считать умеешь? — сказал папа. — Умножь три на пятьсот.
   — Тю... — сказали пацаны. —  Мы думали больше!
   Боюсь, они плохо представляли, где находится Краснодар, а может, спутали его с Красноярском.

   Он был член семьи, наш «Москвич». Получив зарплату, родители начинали рассчитывать: детям — ботинки, ему — резину хотя бы на два колеса; в другой раз: Аллочке надо пальтишко  теплое  на зиму, ему  — чехлы новые на сиденья.  В конце концов,  пальто мама перешивала из своего, предварительно перелицевав, а  на чехлы покупали новый материал, на ощупь похожий на гобелен с оленями, что висел над нашей с Неллей кроватью. Мама  расстилала его на полу и кроила, прикладывая заранее заготовленную выкройку из газетной бумаги. Шила мама на ножной машинке «Подольск» все подряд — и большие, толстые  чехлы для «Москвича» (иголка брала их с трудом и ломалась), и маленькое пальтишко для Аллочки, и белые школьные фартуки для нас с Неллей, и летние платья для себя, и халаты для бабушки... И даже одной молодой девушке, Любе,  нашей соседке по дому, которой не в чем было пойти на танцы, мама сшила однажды замечательное голубое поплиновое платье с подъюбником, в котором  эта девушка сразу стала похожа на Людмилу Гурченко в «Карнавальной ночи» и очень скоро вышла замуж, правда, неудачно.
   Чехлы эти, серо-голубые, в крапинку, служили много лет,  периодически мама их стирала (руками, потому что в машинку было не затолкать) и сушила на веревке во дворе, а когда они совсем протерлись, сшила новые —  в красно-желто-коричневую клетку. К тому времени  папа и «Москвича» перекрасил в другой цвет. Красил он его сам  — во дворе, на полянке, приспособив пол-литровую баночку с бежевой, как какао, краской и пульверизатором - к пылесосу. Все дети нашего двора стояли вокруг, наблюдая, как ровно  ложится и блестит на солнце свежая краска. Трава вокруг машины тоже немного покрасилась, как бы покрылась среди лета инеем.  Мне нравилось вдыхать запах  краски и очень хотелось провести пальцем по только что выкрашенному боку машины, прямо руки чесались, но я была уже большая девочка и умела сдерживать нехорошие желания. Свежевыкрашенный автомобиль с новыми, в цвет, чехлами выглядел, как новенький. Но это снаружи, а внутри…
   Ему все время что-нибудь было нужно. Выплывают из детства  наполовину непонятные фразы: «карбюратор барахлит», «аккумулятор сел», «резина совсем лысая»... Постепенно папа весь его перебрал и заменил в нем все внутренности. Особенно гордился он тем, что удалось поставить мотор от 407-го «Москвича». Когда после этого кто-то посторонний спрашивал у папы, какая у него машина, он говорил:
— «Москвич» 401-й, но мотор у него от 407-го!
   Бедный наш папа! Он не вылезал из-под своего автомобиля. Отработав неделю в гальваническом цеху, где «за вредность» ему даже полагалось в обеденный перерыв молоко, субботу и воскресенье он проводил, лежа на брезенте под машиной.   Вечно в ней что-нибудь ломалось, вечно мы слышали от папы эту фразу: «Ну, пойду поковыряюсь в машине». Но  иногда, «проковырявшись» весь день, папа так и не мог  исправить поломку, тогда он тихо злился и говорил в сердцах:
   — Продать его, что ли, к черту?
   — Я тебе продам! — говорила мама.
   На самом деле он его любил. Когда у человека в семье целых шесть женщин — жена, теща и четыре дочки, автомобиль — единственная его отрада. Папа был хороший водитель, мог даже «Волгу» обогнать на трассе, но бывало, что где-нибудь на горном перевале наш «Москвичонок» переставал тянуть, тогда мы все выходили и  толкали его руками. В такие моменты папа злился еще сильнее и говорил:
   — Я его сейчас разгоню и разобью к чертовой матери!
   — Голову себе лучше разбей! — отвечала мама.
   В глубине души папе  всегда хотелось иметь «хорошую» машину. Хорошими считались сначала  «Победа» и «ЗИМ», на них ездили  в основном отставники-военные. Наш папа не был  отставником, хотя и провел в армии семь лет, из них первые два — на фронте, после чего война кончилась, но его год, 1925-й, еще  пять лет не отпускали по домам, а папе очень хотелось домой, потому что к тому времени он уже успел жениться на нашей маме и мечтал поскорее к ней приехать.  К «Победе» и «ЗИМу» папа оставался как будто равнодушным или виду не показывал, но когда появилась «Волга», папа затосковал, — «Волга» ему очень нравилась, она стала голубой,  несбыточной мечтой его жизни.  Потом начали выпускать «Жигули», и город стал быстро наполняться этими легкими и быстрыми автомобилями, демонстрируя рост благосостояния  населения. И даже одни наши соседи по дому  купили себе  «Жигули» вызывающе красного цвета. Папа был сражен, он открыто завидовал соседу  и говорил маме:
   — Видишь, Правицкие деньги на барахло не тратят, скопили — купили!
   На что мама резонно отвечала, что у  Правицких двое детей, а у нас четверо, и все одеты, как куколки. Мама не умела копить деньги, я вообще удивляюсь, как  они смогли купить хотя бы такую машину, наверное, она совсем дешево стоила. 

   До «Москвича» у папы был тяжелый мотоцикл с коляской, а до мотоцикла — велосипед. Во времена велосипеда мы еще жили на частной квартире, вернее, в частном саманном домике на улице Степной, состоявшем из двух крошечных комнат и кухни, в которой спала наша бабушка. Хозяйку дома, пожилую тетку, мы видели раз в месяц, когда она приходила за квартплатой. Папа приделал  на велосипед  впереди своего сиденья маленькое креслице с подушечкой  и сажал туда меня или Неллю, чтобы повезти, например, в гости к своей матери, нашей бабушке Даше. Что касается  мамы, то она тоже могла бы ехать — сзади,  на багажнике, но маме это почему-то не нравилось, кроме того, она не слишком ладила с бабушкой Дашей. Я и сейчас вижу папу на том велосипеде, на руле у него прикручена сетка крупной вязки, а в ней завернутый в газету сверток, это обед, с которым он едет на работу, там четвертинка серого хлеба, кусок сала и луковица.
   Потом  велосипед был продан, и куплен мотоцикл. Он  был черного цвета, большой и очень громко тарахтел. Во времена мотоцикла у нас еще не было Тарзана, а  была его мать, Джульетта — красивая  немецкая овчарка, серая с подпалинами, которую папа очень любил. Когда она умерла (ее отравили злые соседи), папа долго сидел на кухне, закрыв лицо руками, и мы подглядели, что он плачет по-настоящему. Тогда и мы с Неллей  дружно и громко заревели, потому что никогда до этого  не видели, чтобы папа плакал. Эта Джульетта слышала за три квартала, когда он возвращался домой  на мотоцикле, и начинала рваться с цепи и лаять, так мы узнавали, что едет папа. На мотоцикле ездить было лучше, чем на велосипеде, у него была довольно глубокая коляска, папа сажал нас туда и накрывал до подбородка дерматиновым чехлом, так что торчали одни головы. Ветер дул нам в лицо, ехать было хорошо, но и немного страшно: на не мощеных  улицах  мотоцикл так подпрыгивал, что казалось, коляска вот-вот оторвется, и папа уедет, а мы останемся на дороге. Потом папа продал мотоцикл и купил «Москвич», и тогда же мы переехали на новую квартиру — в тот самый барак на семь семей. Но больше, чем на «Москвич»,  наши родители  уже не потянули, он так и остался единственным автомобилем в папиной жизни.   

   Теперь я  думаю, что страсть к автомобилю и вообще к технике появилась у папы на войне. В Краснодаре времен его юности  верхом богатства  было иметь наручные часы и велосипед. Кое у кого они были, но только не у папы. Пацаном он ходил летом по городу в черных сатиновых трусах и босиком, в таком виде его даже пускали в кинотеатр «Геркулес», находившийся на центральной улице города, Красной. На войну папу забрали в 1943-м, когда ему только-только исполнилось 18. От Краснодара до Ростова, рассказывал папа, шли пешком, и идти было даже весело,— впервые он уходил из дома, впервые видел новые незнакомые места, рядом были такие же, как он, молодые ребята, и всем им  не терпелось поскорее попасть на фронт.
   На войне папа впервые близко соприкоснулся с разной техникой, сначала — с артиллерийскими орудиями (в Ростове его выучили на артиллериста и только потом отправили на фронт). Позже, когда  погнали немцев к западной границе, ему  пришлось иметь дело с танками, не в том смысле, что он на них ездил, а в том, что по ним стрелял (отчего и вернулся с войны немного глуховатым). И уже где-то в Австрии, в местечке Бреслау, папа впервые в жизни сел за руль трофейного автомобиля, и это событие даже запечатлено на фотографии, где папа совсем молодой и очень красивый — со светлыми, вьющимися волосами и белозубой улыбкой.  Наверное, оттуда и пошла его страсть-тоска по машине. И еще откуда-то оттуда, из Австрии или из Германии, папа привез страсть к аккордеону, вальсам  и женщинам-блондинкам. Возможно, в его жизни там, на войне, была такая женщина, а может, он знал ее лишь издали, но когда много лет спустя в каком-нибудь фильме папа видел белокурую женщину с аккордеоном, глаза его затуманивались каким-то далеким и грустным воспоминанием.
   Наша мама не умела играть на аккордеоне и сначала не была блондинкой. Но году на пятнадцатом их совместной жизни  пошла мода обесцвечивать волосы перекисью водорода, и в один прекрасный день мама вернулась из парикмахерской с прической, как у Любови Орловой в кинофильме «Цирк». Папа долго не мог к этому привыкнуть и даже стал сильнее ревновать маму к каким-то неизвестным, предполагаемым  ухажерам — мама ведь была настоящая красавица, что с черными волосами, что с белыми. Примерно в то же время папа наконец купил аккордеон. Он был синий с перламутром и назывался странно — «Сарапул». Оказалось, что у нашего папы абсолютный слух. Не зная нот, он подбирал любую мелодию и играл так задушевно, что соседи собирались послушать, поскольку играл папа обычно во дворе, сидя на лавочке под нашей верандой. Правда, играть ему доводилось редко, в основном по праздникам.

После сытного праздничного застолья  папа говорил кому-нибудь из нас:
   — Ну-ка, доча,  достань аккордеон!
   — Начинается... — бурчала мама.
   Папа и ее пытался научить играть на аккордеоне, но у мамы не оказалось необходимых способностей.  Папа любил играть военные песни, особенно — «Ночь коротка, спят облака...», иногда он сам себе подпевал, но как-то неуверенно и тихо. Иногда, под настроение,  подпевала и мама — громко и довольно артистично. Вместе они пели обычно одну песню — «Три года ты мне снилась...». Папа любил маму, называл ее, когда все у них было хорошо, «Бубенчик», а когда натянуто — «Мэм».  Мамина фотография была вставлена в круглую сердцевину руля на папином «Москвиче», и когда он сигналил, нажимал прямо на мамино изображение.

   Верой и правдой  автомобиль прослужил нашей семье 20 лет и был продан только в конце 70-х, когда родители переехали из барака в новую, большую квартиру  на другом конце города.  Гаража на новом месте не было, а построить стоило уже слишком дорого. Некоторое время наш «Москвич» оставался стоять в своем гараже на старой квартире, одинокий и как бы забытый. Иногда по выходным папа ездил  его навестить, выкатывал во двор, проверял зажигание и сцепление, ощупывал колеса и... закатывал назад. К тому времени  мы с Неллей уже вышли замуж и жили отдельно,  проехаться со своими молодыми мужьями в такой старой машине мы стеснялись. Аллочка окончила школу и неожиданно для всех рванула с подружкой на Дальний Восток. С родителями оставалась теперь только самая младшая – Женечка. Ездить было особенно  некуда, к тому же, у папы стало плохо со зрением.  Тогда-то мама и сказала: «Надо его продать». В тот момент она как раз надумала сделать в новой квартире ремонт, и нужны были деньги. Папа тянул резину какое-то время, но мама настаивала, и в конце концов он продал его, как сам потом говорил, «по дешевке» — то ли за 800, то ли и вовсе за 600 рублей. Долго после этого о нем жалел и скучал и иногда рассказывал, что видел его в городе и что он еще «бегает вовсю», потом стал вспоминать все реже, а когда вышел на пенсию, с первых же пенсионных денег купил  себе... велосипед. Наши мальчики, папины внуки, уже не заставшие деда за рулем автомобиля,  так и запомнили его — на велосипеде. В хороший день он садился на него и объезжал нас всех, живущих теперь в разных концах города. Я жила ближе всех,  на 9-м этаже блочного дома, и папа затаскивал велосипед стоймя в наш лифт, боясь оставить его на улице («Еще украдут...»).
   — Ну что, доча, может, бутылки есть у тебя пустые? — спрашивал папа. — А то я могу сдать поехать.
   — Пап, посмотри сам на балконе, что найдешь, все забирай, и вот тут еще молочные.
   Папа аккуратно все собирал, если бутылки были пыльные с балкона, мыл их в раковине, складывал в сумку, привязывал ее  внизу, на улице, к сиденью и катил в ближайший магазин. На обратном пути он уже не поднимался, а кричал снизу, от подъезда:
   — Света-а-а!
   Я выглядывала с балкона.
   — Сдал на пять рублей!  Занести тебе или спустишься?
   — Оставь себе! — кричала я и посылала ему воздушный поцелуй.
   Потом папа ехал к Нелле и спрашивал, не надо ли ей чего-нибудь прополоть на даче, на что Нелля с готовностью отвечала: «Давай!». И папа, довольный своей нужностью, катил на дачу, которая находилась за Кубанью, так что нужно было переправляться  с велосипедом на пароме, и наводил там порядок. Потом, когда замуж вышла Женя, любимым папиным занятием стало ездить к ней и нянчиться там с маленьким Родей. Ехать надо было через весь город, в потоке машин и троллейбусов, пересекая несколько раз трамвайную линию. Но папе это было ничего, одно удовольствие. А однажды он даже махнул к Аллочке, во Владивосток, но, конечно, не велосипедом, а поездом, который тащился целых восемь суток, зато таким образом папа единственный раз в жизни использовал свой бесплатный проезд участника войны.

   В 1990 году  исполнилось  папе 65 лет, и вдруг загорелся он снова старой своей страстью — автомобилем. Вычитал в местной газете, что инвалидам войны  будут выдавать  «Запорожцы» бесплатно. А инвалидность он получил года за два до этого, старые осколки в ноге стали его мучить, ходить не мог, идет-идет, присядет на краю тротуара на корточки и сидит, боль пережидает.
   — А что, — говорил папа. — «Запорожец» тоже машина.
    Пошел в военкомат, записался в очередь, собрал кучу справок, но оказалось, что надо  пересдавать на права, ведь он уже несколько лет не водил машину. Один из папиных зятьев, Неллин муж, работал тогда в милиции, папа стал к нему «подъезжать», чтобы устроил права «по блату». Но тут мы хором запротестовали:
   — А как ты будешь ездить? Правила-то поменялись, движение теперь не то, что раньше. Не дай бог, что случится с тобой! Нет уж, лучше ты походи и подучи все, чтобы мы были спокойны, когда ты снова сядешь за руль.
   Бедный наш папа! Безропотно записался он на курсы для ветеранов, а курсы почему-то находились аж в станице Тимашевской, в 60 км от города, правда, курсантам  предоставляли там  какое-то общежитие. Всю неделю он  занимался на этих курсах и жил в общежитии с другими  такими же стариками – по четыре человека в комнате, а на выходные автобусом приезжал домой. Жаловался, что очень трудно ему учиться, ни черта не запоминается, голова болит. А мы ему:
   — Ну что ж, папочка, ты сам  захотел, надо потерпеть.
   В конце апреля  была сдача экзаменов. Папа очень старался, но не сумел ответить правильно на все вопросы, и экзамен ему не засчитали, назначили пересдачу.  Он приехал домой растерянный и расстроенный  и — слег, сильно болела голова. Мы сначала не придали значения: отдохнет, пройдет. Числа 25-го апреля он позвонил мне и сказал:
   — Что-то, доча, мне совсем плохо, устрой меня, наверное, в госпиталь.
   Я бросилась звонить, договариваться, приехала за ним на служебной машине, отвезла в госпиталь инвалидов войны. Оказалось — инсульт. Неделю он там лежал, что-то ему кололи, но лучше не становилось, наоборот, парализовало правую сторону, он уже не вставал.  Седьмого мая  мы все были у него, кормили, рассказывали, как внуки, как что, он улыбался слабой улыбкой, спрашивал, нет ли письма с Камчатки, куда к тому времени успела перебраться наша Аллочка со своим семейством. Ближе к вечеру пришел  начальник госпиталя со свитой из врачей и сестер — поздравлять с наступающим Днем Победы. Была пятница, и праздник выпадал на выходные, вот они и устроили обход заранее. Папа спросил, можно ли ему выкурить хоть одну сигаретку ради такого праздника. Начальник госпиталя сказал:
   — Ну, если только одну и  не затягиваясь.
   Женька тут же ему — свои сигареты, а папа говорит:
   — Да это говно… А «Беломора» нет?
   — Откуда ж у нас «Беломор»!
   Он сделал пару затяжек и отдал.
   Ночью позвонила мама, дежурившая в больнице, и сказала, что папа без сознания. Мы с Неллей вызвали такси и помчались в госпиталь. Отец был в коме. Двое суток  мы сидим возле него, не зная, что делать, чем помочь, то плачем, то заглядываем в глаза врачам: «Он ведь не умрет?».  Они отводят взгляд и пожимают плечами. «В таком возрасте все может быть...». Да в каком таком возрасте! Ему всего-то 66!

Умер папа в полдень 9 мая. Был День Победы, и дома его ждала открытка. «Уважаемый  Евгений Константинович! Приглашаем Вас — ветерана Великой Отечественной войны на празднование 46-й годовщины Победы, которое состоится на базе отдыха зеркально-фурнитурного комбината. Отъезд автобусом на Шапсугское водохранилище от проходной комбината 9 мая в 12.00. Профком».  На «зеркалке» папа  работал последние лет пятнадцать и оттуда ушел на пенсию, и каждый год в мае ждал этого приглашения и ездил с радостью, с удовольствием. Там, на берегу искусственного озера для ветеранов накрывали столы, приглашали оркестр, вручали подарки. Папа возвращался  поздно вечером, пьяненький и счастливый, и каждый раз говорил маме:
   — Зря ты не поехала, так хорошо посидели, и столы такие хорошие накрыли, даже лучше, чем в прошлом году, Толик тоже был, Гришка...
   — Еще я с твоим Гришкой не выпивала! — отмахивалась мама.
   — Вот видишь ты какая! А он тебе привет передавал.
    Позже, уже после похорон,  пришла еще одна открытка, из военкомата, удостоверяющая, что его номер в очереди на бесплатный «Запорожец» — такой-то. Выходило, что, останься папа жив, он должен был бы получить  заветную машину где-нибудь года через два- три, то есть году в 93-94-м, а в эти годы уже такое творилось в нашей стране... Какие там  бесплатные «Запорожцы»! Он бы его все равно не дождался.
   От папы у нас остались велосипед и аккордеон «Сарапул» — в очень хорошем состоянии, почти  как новый. Мама сказала, что лучше бы мы их забрали, а то они напоминают ей о папе и сильно расстраивают. Велосипед сначала стоял  у Нелли на лоджии, потом стал мешать, она выставила его за дверь, в общий с соседями коридор, но однажды в коридоре забыли запереть дверь, и ночью велосипед украли. Что касается аккордеона, то его забрала себе Женя, которая потом переезжала с квартиры на квартиру, аккордеон мешал, путался под ногами, и в один из переездов, она забросила его на дачу к Нелле, ту самую, за Кубанью, которую сестра с мужем строят  вот уже десять лет и никак не могут закончить. Где теперь папин перламутровый «Сарапул» – пылится ли на недостроенном чердаке, или постигла и его участь велосипеда, я и не знаю.

   А «Москвичонок»-то, оказывается, живет, бегает! Пережил, значит, своего хозяина.
   — Что ж вы, не могли сделать отцу права? — говорит Алеша. — Вот я же себе сделал, и ни на какие курсы не ходил. И Антону дядя Сережа сделал, а деду не мог, да? Я уж не говорю, про машину. Могли бы и машину ему нормальную купить, не позориться с этим «Запорожцем».
   — Купить... Ты хоть представляешь, сколько мы тогда получали? Еле-еле на памятник наскребли все вместе.
   Слезы катятся у меня по щекам.
   — Мам, ну ты чё, еще плакать мне тут будешь?
   — Да я не тебе плачу, сынок, я себе...

____________________________________________________

 

Сашенька
История мальчика

   - Интересно, как теперь этот мальчик, Саша?
   - Какой Саша?
   - Ну, тот, из Владивостока.
   - А… наверное, большой уже. 
   - Тетя Света, вы про какого Сашу говорите? Про нашего? – встревает Арина, племянница.
   Любит она сидеть и слушать, о чем говорят взрослые. (Как и я когда-то любила, бабушка называла меня за это «старая голова»).
   - Нет, Ариночка, нашего тогда еще не было. Был у нас другой Саша, ты разве не знаешь эту историю?
   - Так, смутно...
   - Вообще-то из-за тебя вся эта история и случилась, - говорит Нелля.
   - А ты помнишь, как он нас всех мамами называл?  - спрашивает Женя.

   Помню ли я? Конечно, помню. Меня это больше всего тогда поразило. Я первая пришла в тот вечер к родителям, только мне дверь открыли, а он – пулей по коридору и – прыг мне на шею, ухватился, целует и говорит: «Мама!». Следом приходит Нелля, он и к ней так же – на шею и: «Мама!». Уже интересно стало. Ждем Женю. Он к ней не сразу кинулся, замешкался, потому что уже за стол усаживались, и это, видимо, больше его занимало. Но через пять минут за столом и к Жене прислонился, трется щечкой и говорит: «Мама…».
   - Я не твоя мама, - отвечает ему Женя, которая не ездила с нами на вокзал  и  была не в курсе происходящего. – У меня свой сыночек есть, вот он в колясочке лежит, видишь? Его зовут Родион. А тебя как?
   - Меня Саша, - говорит мальчик, безмятежно улыбаясь.
   - Слушайте, чей это ребенок, кто его привел? – спрашивает Женя.
   - Мать наша учудила, - говорит, усмехаясь, папа.
   - Ну, ладно, ладно, - машет рукой мама, - кушайте! Кушай, Сашенька.
   Мы едим, расспрашиваем маму, как там наши на Дальнем Востоке, какая девочка у Аллы, на кого похожа, а сами все поглядываем на этого мальчика. Он всем улыбается, всех целует и гладит своими маленькими ручками. Никогда еще не видела такого ласкового ребенка. Наших не допросишься бабушку поцеловать. А с каким удовольствием он ест! Не то, что наши, каждый кусок надо им силой запихивать – это буду, это не буду.
   - Смотрите, как мальчик хорошо кушает, приятно посмотреть, - говорит мама Антоше и Алеше.
   Те лениво ковыряют вилками в тарелках и с молчаливым изумлением поглядывают на непонятно почему сидящего за столом чужого мальчика.
   - А он что, голодный? – спрашивает Антоша.
   - Нет, мы с ним в поезде кушали, но он уже проголодался. Он вообще все время кушает, молодец, - говорит мама.
   - Она что, в поезде его нашла? – шепотом спрашивает у меня Женя.
   - Из Владивостока привезла.
   - Так он чей, не Котин, случайно?
   - Ты что? С ума сошла? Откуда?
   - Ну, я ж и думаю…
   - Все правильно, все сходится, ребеночек не наш, - шепчет через стол Нелля.
   Что не наш, это и так ясно. Но чей? И каким образом она его… Ну, ладно, подождем, узнаем.

   Утром мы встречали маму на вокзале. Поезд, как обычно опаздывал, мы бродили взад-вперед по перрону - я, Нелля и папа. Папа немного нервничал. Он уже отвык расставаться с мамой надолго, а тут ее не было целых три месяца. Аринка у Аллочки родилась 22 апреля, а в мае, сразу после праздников, мама рванула во Владивосток. В другом каком-нибудь случае папа, возможно, возразил бы против такой дальней и трудной поездки: а ну-ка через всю страну! Но что поделаешь, если две дочки рожают с разницей в месяц: Женя – здесь, в Краснодаре, Алла – там, на Дальнем Востоке. Тут нас много, а Алла с Сережей там одни.
Жить без мамы за эти три месяца папа устал, у него даже случился микроинсульт, и он недели две лежал в больнице, о чем мы, посовещавшись, решили маме не сообщать. И вот уже лето кончается, середина августа, и мама  наконец возвращается. Все то время, пока она едет в поезде, мы ждем и считаем  сначала дни, потом часы.
   Странное это все-таки  состояние – встречать, всегда почему-то волнуешься. В детстве я думала, что на вокзале  вообще полагается плакать, когда встречаешь или провожаешь родных, потому что бабушка и мама всегда плакали, встречая и провожая мамину сестру тетю Инну, которая всю жизнь переезжала со своим мужем-железнодорожником из города в город. Глядя на них, я тоже старалась заплакать, но у меня не получалось, при встрече я прыгала от радости, а при расставании лишь делала печальные глаза и сильно вздыхала. (Много лет спустя, когда уже не стало ни мамы, ни  тети, я  встречала на вокзале ее дочку, нашу двоюродную сестру Ирочку с сыном Тимуром, они вышли из вагона, я увидела их и… слезы сами собой полились у меня из глаз).
   Мамин вагон - номер еще неделю назад сообщен телеграммой - остановился, конечно, не там, где мы примерно высчитали, приходится немного пробежать назад. В проеме вагонной двери появляются пассажиры – дядьки и тетки в спортивных штанах, с помятыми лицами. Они выставляют вперед себя чемоданы и сумки, чтобы передать с рук на руки встречающим. Мамы пока не видно. И вдруг какой-то мужчина подхватывает под мышки маленького мальчика и подает его стоящему в напряженном ожидании прямо у вагона нашему папе. Папа не реагирует, даже пытается посторониться, а я говорю этому мужчине:
   - Это не наш.
   - Ваш, ваш! – загадочно улыбается мужчина. – Берите.
   Папа берет мальчика (что ему, трудно, что ли?) и ставит его на асфальт перрона, глазами продолжая выискивать среди теснящихся в тамбуре пассажиров маму. И вот она, наконец, выплывает, и кто-то подает ее вещи, кого-то она на ходу благодарит, с кем-то прощается. В общем, мама в своем репертуаре -  за неделю пути со всем вагоном перезнакомилась и подружилась. Сойдя на перрон, она первым делом берет за руку этого мальчика и так, держа его крепко, чтоб никуда не делся в толчее, по очереди всех нас целует.
   - Мама! Чей это мальчик? – спрашиваем мы с Неллей.
   - Наш, - говорит мама. – Наш. Сашенька. Я вам потом все объясню. Вы на машине? Ну, поехали.
   В машине мальчик Саша сидит у меня на руках, смотрит с интересом в окно и про все, что видит, спрашивает: «А это что? А это что такое?». Поговорить с мамой толком не получается, тем более, что она и не настроена с первых минут все нам рассказывать.
   - Вы лучше скажите, как вы тут без меня были?
   - Ничего хорошего, - говорит папа. – Я в больнице лежал.
   - Как в больнице? – пугается мама.
   - У него микроинсульт был.
   - Еще чего не хватало! А почему вы мне не сообщили? Между прочим, я как чувствовала…
   - А что сообщать? – говорит папа. – Пока бы ты доехала, я бы уже подох.
   - Папа! – хором восклицаем мы с Неллей.
   - Па-па! – радостно повторяет мальчик Саша, смотрит на нашего папу и хочет дотянуться до него ручкой.
   - Хороший пацаненок, - говорит папа.- Так где ты его взяла?
   - Потом, потом, дома… - улыбается мама, довольная интригой.
   А дома суета, разборка чемоданов, разглядывание фотографий маленькой Аринки (вылитая Котя в детстве), инспекция холодильника: ты его хоть раз размораживал? Я ж в больнице лежал! Ах, да! Саша хочет в туалет, покажите ребенку, где у нас туалет. А что мы будем кушать, есть, что кушать, или надо готовить? Я тут рыбы привезла, икры, понюхайте кто-нибудь, не задохнулась она в дороге? Мам, ты что, мы еще вчера все приготовили, вы пока перекусите, а мы поехали на работу, а вечером придем, тогда уже посидим, поговорим, все расскажешь, ладно? Да, икра немного того…
   И вот уже вечер, и мы сидим за столом – человек одиннадцать, не считая Родиона в коляске, исключительно все свои – мама, папа, сестры, зятья,  дети и этот мальчик, Саша. Сияет от счастья, ко всем льнет, всех любит, нас называет мамами, а  маму – бабушкой Раей. На вид ему годика четыре. Он худенький, бледный, личико нежное, как у девочки, ясные голубые глазки и мягкие светлые волосики. Прямо ангелочек. Пока дети за столом, мама ничего такого не рассказывает. Наконец, поели, Саша – хорошо, наши – кое-как, выпроваживаем их в другую комнату, разрешаем взять все, что они хотят, лишь бы не мешали поговорить.
   - Смотрите, мальчика не обижайте, вы уже большие, а он еще маленький!
   Антошке и Алешке в тот год по десять лет.
   Наконец, по слову, по словечку вытягиваем из мамы «всю правду». История та еще.

   Приехала, значит, наша мама во Владивосток, живет у Аллочки, нянчит новорожденную внучку. Днем вывозит ее в коляске во двор и гуляет. А во дворе все время  бегает маленький мальчик; по одежке, по грязной мордашке видно, что мальчик неухоженный и сам себе предоставленный. Как-то он с первых дней к нашей маме прилепился и стал рядом с ней ходить и гулять. Мальчик  оказался смышленый, разговорчивый. Наша мама его спрашивает:
   - А ты, Сашенька, почему все время на улице, почему домой не идешь?
   - А мне мама сказала, чтобы я гулял.
   - А что мама делает?
   - Спит.
   Ну, спит и спит, мало ли чего, может, болеет.
   На другой день то же самое – «мама спит», и на третий.
   - Сашенька, а папа где твой?
   - А  папа Коля в тюрьме, а  папа Витя повесился.
   От таких слов, спокойно произнесенных четырехлетним ребенком, мама наша так и села на лавочку.
   - А мама что… спит?
   - Ага. Сначала с другим дядей, а потом с другим.
   Мама потащила мальчика к себе домой.
   - Аллочка, ты представляешь…
   - Да я знаю, - сказала Котя. – Это Таньки с первого этажа мальчик, у нее там такое творится, толпами ходят. Мама, зачем ты его сюда привела, может, он больной, не хватало еще Аринку заразить.
   - Он до Аринки не дотрагивался, - обиделась мама и повела мальчика Сашу сначала в ванную – умывать, потом на кухню – кормить.
   С этого дня Саша  неотступно следовал везде за нашей мамой. Он ждал ее во дворе на скамейке, и только она появлялась, бежал навстречу, сообщая:
   - Бабушка Рая! А я еще сегодня не кушал! А ваша Аринка кушала?
   Мама выносила ему булочку с маслом или пирожок, или бутерброд с колбасой, садилась на скамейку и ждала, пока он съест, потом они шли гулять. Саша шел рядом с коляской и держался за нее одной рукой.
Однажды  мама решила поговорить с этой Танькой. Она позвонила в ее дверь на первом этаже и долго ждала, пока откроют. Выглянул  мужик в майке и трико, заспанный,  посмотрел пустыми глазами и, ни о чем не спросив, ушел в комнату, оставил дверь открытой. Мама собралась с духом и вошла.  Мужик уже лежал на полу, на матрасе, лицом вниз, кроме этого матраса, в комнате был еще диван, и на нем спала, обнявшись, какая-то парочка. Под окном, вдоль батареи, стояли и лежали пустые бутылки. Сама Танька, оказавшаяся  молодой (моложе нашей Аллочки) и довольно симпатичной девушкой, сидела на кухне и курила. Она была не то, чтобы пьяная, но так, слегка выпившая. На голом, без клеенки столе стояли тарелка с холодной вареной картошкой и несколько темных изнутри, со следами старой заварки чашек. Мама не стала садиться на показавшийся ей липким стул и так, стоя, завела с Танькой разговор.
   - Ты Сашина мама?
   - Ну, я, а что?
   - Что ж ты за ним не смотришь совсем? Родить родила, а смотреть кто будет, Пушкин?
   - Он уже большой, - сказала Танька. – Что за ним смотреть?
   - Как это «что»? Бегает ребенок целый день голодный, грязный. У тебя у самой родители есть?
   - Ну, есть, - сказала Танька.
   - И где они?
   - Далеко, на Украине.
   - Где на Украине? Украина большая.
   - Ну, в Донецке.
   - А они знают, что ты тут вытворяешь?
   - А что я такого вытворяю?
   - Где у тебя Сашенька спит?
   - А это не ваше дело, вы за своим ребенком смотрите!
   - Ладно, - сказала мама. – Я к тебе еще зайду. 
   Танька, как ни странно, зашла на другой день сама. Ее привел Саша. Она была трезвая, тихая и как будто испуганная. Мама провела ее на кухню, налила чаю и сказала:
   - Ну-ка, давай, рассказывай все, как есть.
   И Танька, захлюпав носом, стала рассказывать. Пять лет назад она завербовалась во Владивосток, на рыбфлот, но на пароход ее не оформили из –за какой-то незначительной болезни, чуть ли не простуды. Пришлось искать работу на берегу, но работы не было и жить негде, тут подвернулся один парень, Колька, приютил… В общем, как-то сразу все пошло не так, как думала, парень оказался пьющий, да еще дружков водил… Забеременела она почти сразу, и сама точно не знает, от кого из них – девчонка была, неопытная в этих делах. Родила, а родителям сообщить побоялась.
   - Так они что, до сих пор не знают про Сашу?
   Танька покачала головой: не знают.
   - А почему ж ты сразу, как это случилось, домой не уехала?
   - Да я хотела, но денег на билет не было.
   Еще несчастная эта Танька рассказала, что парень, у которого она жила, сел за какую-то кражу, а она осталась нелегально жить в его квартире, да это и не квартира на самом деле, а так, комната в малосемейке, считается, - общежитие. Ждет, надеется, что вернется. Но ждать еще долго.
   - Так, с этим ясно, - сказала мама. – А  что еще за «папа Витя»?
   - Друг его, полгода жил, потом взял и повесился. По пьяни.
   - Дай-ка ты мне адрес своих родителей.
   - Зачем? – испугалась Танька.
   - На всякий случай, - сказала мама.
   - Не надо, теть Рай, я туда все равно уже не вернусь.
   - Ты можешь не возвращаться, - сказала мама, ударяя на слово «ты».
   После этого разговора мама что-то надумала, но ни Таньке, ни Аллочке до поры до времени ничего не говорила. Зато, гуляя с коляской по улице, мама   разговаривала о своем предстоящем отъезде с маленьким Сашей. Вот, мол, уедет скоро твоя бабушка, как ты тут будешь? Будешь за мной скучать? Саша обхватывал ее посреди улицы за ногу и говорил:
   - Бабушка Рая, я тебя не пущу.
   - А хочешь со мной поехать в Краснодар? На поезде?
   - Хочу на поезде! – с готовностью отвечал Саша.
   За неделю до предполагаемого отъезда мама снова пошла к Таньке. Та была одна, и в комнате было более или менее прибрано. Видно, накануне ночью обошлось без гостей.
   - Я домой еду, - сказала мама. – Могу Сашеньку забрать с собой. Может, твои родители в Краснодар приедут, это ж намного ближе, и я им Сашу отдам. Ты только письмо напиши, чтобы они знали, что это их внук.
   Танька опустила голову и сказала:
   - Хорошо, теть Рай.
   Мама обрадовалась, потому что в душе сомневалась, что Танька так просто отдаст ей ребенка, какая ни есть непутевая, а все же мать. Но та  согласилась, не раздумывая, только с письмом тянула до последнего, да так и не написала.
   Перед отъездом мама купила Саше одежку поприличнее, сама его подстригла, искупала и нарядила во все новое. Аллочка напекла им в дорогу пирожков, сварила курицу, яиц. На дорожку всплакнули обе.
   - Как я без тебя управлюсь с Аринкой?
   - Теперь управишься. А там тоже – Женечка, Родик маленький, папа – как они без меня? Надо ехать.
   И поехали  они с Сашей поездом  через всю страну. Ехали долго, неделю до Москвы, там пересадка, да оттуда сутки. Саша в поезде привык, был, как дома, бегал по всему вагону, ходил в гости в соседние купе, где его угощали купленными на станциях орехами и ягодами. Днем разрешалось ему лежать на верхней полке и глазеть оттуда в окно, а вечерами мама  читала ему купленную в дорогу книжку - «Русские народные сказки». За время пути они  каждую сказку прочитали по два-три раза, и некоторые Саша запомнил почти наизусть.
   - Вообще, мне с ним хорошо было ехать, не скучно! – закончила мама свой рассказ.
   - Да уж, с ним не соскучишься, - сказали мы.
   Папу больше интересовал практический вопрос.
   - Так тебе эта мамаша адрес родителей дала?
   - Дала. Письмо не написала, говнюшка такая, а адрес дала. Может, говорит, вы сами им напишите.
   - Так ты ж возьми и напиши сразу, не тяни, - гнул свое папа.
   - Успеется, - сказала мама. – Пусть ребенок отдохнет с дороги, поживет в нормальных условиях.
   - А вдруг они вообще не захотят его взять? – спросила Женя.
   - Не возьмут и не надо. Будет у нас жить. Усыновим.
   Только после этих слов поняли мы, наконец, что она на самом деле задумала. Надо было знать нашу маму, чтобы не удивиться такому ее заявлению. Усыновит запросто! И нас не спросит.
   Тут пора, пожалуй, рассказать  предысторию описываемых событий.

   Начать придется издалека. Со своего собственного рождения. Я была у родителей первым ребенком. Имя мне придумала бабушка, которая где-то услышала, что так зовут дочку Сталина. Мои мама, незамужняя тетя и бабушка (особенно бабушка) меня обожали, но вот папа… Папа, оказывается, хотел сына. Мне было всего три месяца, когда мама снова забеременела. По рассказам бабушки, мама не хотела так быстро рожать второго ребенка и даже отправилась было в больницу, чтобы сделать аборт, но тут вмешалась одна мамина подруга, убедила ее этого не делать, чуть ли не с больничной койки стащила и за руку домой привела. «А вдруг там мальчик?» – говорила эта подруга. Мама послушалась и оставила  ребенка, из-за этого у нее пропало грудное молоко, и меня пришлось вскармливать искусственно, чего бабушка никогда потом не могла простить ни маме с папой, ни моей сестренке. В детстве я часто болела, и бабушка каждый раз пеняла маме:
   - Вот видишь, а все потому, что она искусственница!
   Сестру назвали Неллей в честь той самой маминой подруги, которой она  обязана была своим рождением. К Нелле бабушка относилась прохладно, считая, что я, ее любимая первая «унучечка», обделена из-за нее вниманием родителей. Сама она жалела и любила меня изо всех сил до самой своей смерти.
После второй неудачной попытки мама целых пять лет не решалась больше рожать. А когда рискнула (это случилось уже после нашего переезда в Краснодар), горячо убеждала папу, бабушку и нас с сестрой, что уж на этот раз точно будет мальчик. Кто-то ей, якобы, нагадал.
   От тех событий остались у меня довольно смутные воспоминания. Нам с Неллей  шесть и пять лет, мама лежит на диване, а мы стоим на коленках на полу и поочередно прикладываемся  ухом к ее большому животу.
   - Слышите? – спрашивает мама. –Это ваш братик.
   Когда «братика», оказавшегося на самом деле девочкой, принесли из роддома, мы с трудом  смогли ее разглядеть, такая она была крошечная. Видимо, из-за того, что мама  сильно переживала, девочка родилась раньше срока, семимесячной, и весила всего кило восемьсот. Врачи вообще сказали маме, что она не выживет. Два месяца  ее держали в каком-то пуху, и она не только выжила, но росла потом таким крепышом, какими мы с Неллей сроду не бывали.
   С ее появлением в доме связана была одна не самая приятная для нас процедура –  мама заставляла нас пить сцеженное в граненый стакан грудное молоко. Молока у нее было в тот раз много, в какой-то момент она даже кормила им не только нашу Аллочку, но еще и свою племянницу Ирочку, которая родилась на три месяца раньше и которую мамина сестра тетя Инна привозила летом из Тбилиси к нам на показ. Мама прикладывала их к груди поочередно, они наедались и отваливались, тогда наступала наша очередь. Мама сцеживала молоко тонкими голубоватыми струйками в стакан, накрывала его марлей и звала через раскрытое во двор окно нас с Неллей. Мы не хотели пить это молоко, оно казалось нам слишком теплым, сладким и приторным.
   - Пейте, я кому сказала! – приказывала нам мама. – Это вам не магазинное!
   Мы морщились и пили. 
   Папу я запомнила в тот день (1 марта 1957 года), когда родилась наша третья сестричка, сидящим за столом посреди комнаты, спина его была согнута, голова опущена на руки. То ли он выпил, то ли спал, то ли просто молча страдал, но что-то такое с ним происходило. Бабушка, дежурившая у роддома весь день и заглядывавшая там в окна в надежде увидеть или услышать, как мама будет рожать, первой узнала, что девочка. Она поехала домой и довольно скорбно сообщила об этом папе, только что пришедшему со смены и как раз собиравшемуся идти проведывать маму. Узнав про девочку, папа передумал идти в роддом и сказал бабушке, что и вообще туда не пойдет, пусть она, если хочет, сама свою внучку забирает, а ему она не нужна! И не пошел. Зарегистрировали девочку тоже не сразу, а только месяца через полтора, и все это время не было у нее никакого имени, говорили просто «малая».
   - Будем сегодня малую купать?
   - Слышишь, малая  кричит, пойди покачай!
   Об имени шли в доме какие-то споры, помню, фигурировали Шура и Люба, но кончилось тем, что папа записал ее Аллой – в честь киноактрисы Аллы Ларионовой, которая ему в тот период очень нравилась.
   - Значит, дедушка Женя мою маму не любил? – надувает губки Арина, и, кажется, вот-вот заплачет.
   - Еще как любил!
   Аллочке (она же Алёнка, она же Котёнка, прозванная так папой за любовь к найденному на улице котенку, она же до сих пор Котя) – года три, она у нас настоящая акробатка, папа устраивает с ней целые представления на берегу моря: подбрасывает ее и ловит, она делает мостик, а он поддерживает ее под спинку, он ложится на песок, вытягивает вверх руки, и она делает на них стойку вверх ногами, только косички болтаются.  Он называет ее «моя любимица», учит плавать и обещает: «Котёнка наша точно пловчихой будет!».
   После Аллочки проходит еще несколько лет, и мы с Неллей уже совсем большие, нам 12 и 11, а Котя идет в школу, и вдруг…
   Однажды (должно быть, это была осень 1962 года) я сижу за круглым столом посередине комнаты и, откинув желтую бархатную скатерть, делаю уроки. Бабушка сидит позади меня, прислонясь к теплой печке (она всегда там сидит – спину греет) и разговаривает как бы сама с собой, но с явным намерением вовлечь в разговор и меня.
   - Твоя мама уже совсем с ума сошла. Она хочет быть, как Сара! – произносит бабушка.
   Я отчего-то испугалась этих слов, совершенно еще не понимая, что бы они значили, но почувствовав за ними что-то нехорошее, даже стыдное. Слишком я знала все бабушкины интонации. Я не обернулась и ничего не спросила, а только втянула голову в плечи и замерла, ожидая продолжения фразы.
   - Ей мало трох, ей надо чатырох, - закончила бабушка.
   Несмотря на свои 12 лет, я совершенно точно поняла, что она имела в виду. У нашей мамы будет еще один ребенок! И нас станет четверо! Как у нашей соседки, адыгейки тети Сары, недавно родившей четвертого ребенка, мальчика Рамазана. Хоть бы и у нас был мальчик, хоть бы мальчик!
   В ближайшую субботу, в бане, куда мы ходили всей семьей (женщины – в отдельный номер, а папа – в общее мужское отделение), я стала исподтишка разглядывать мамин живот, но ничего нового не заметила. Новое появилось гораздо позже, и было стыдно и страшно наблюдать, как «оно» растет и  шевелится. Мама разрешала нам потрогать свой живот, мы трогали, и «братик» отзывался легким вздрагиванием. «Ножкой стучит, - говорила мама, - бегать хочет». Мы терпеливо ждали, а пока придумывали имена. У нас с Неллей был целый список имен, в котором перечислены были все те мальчики из нашей школы, которые нам более или менее нравились, потом, конечно, артисты кино – Олег (Стриженов), Кирилл (Столяров), потом  космонавты – Юрий, Герман и Валерий (Быковский), а больше к тому времени еще никто не полетел.
   И вся история повторяется. Бабушка караулит возле роддома, папа на работе, мы трое целый день торчим возле  трамвайной линии (дело происходит летом, у нас каникулы). Мы ждем известия о братике. И вот вдалеке, на остановке  появляется бабушка. Она с трудом слезла с высокой подножки трамвая, чуть не упала, мы несемся ей навстречу, она сначала не видит нас, идет медленно и смотрит себе под ноги, мы кричим: «Бабушка-а-а! Ну что? Мальчик?». Она поднимает голову, видит нас и машет с досадой рукой:
   - Можете не бежать. Девочку родила.
   Мы останавливаемся, как вкопанные. Котя сходу начинает плакать. Она плачет и приговаривает:
   - Папа маму убьет.
   Мы с Неллей, не хуже ее понимая весь драматизм ситуации, тем не менее, держимся стойко, Нелля даже выписывает Коте легкий подзатыльник, чтобы заткнулась.
   - Может, не говорить папе?
   - Ага, а если он пойдет в роддом и узнает?
   Папа и на этот раз не пошел в роддом и целую неделю пил «с горя», как объясняла, защищая его,  папина мать баба Даша.
   Четвертую девочку назвали Евгенией – в честь папы. И это было последнее, чем мама могла его утешить. Правда, она предприняла тогда еще одну совершенно отчаянную попытку сгладить ситуацию. Оказалось, что когда она рожала Женю, одновременно с ней одна совсем молодая девушка родила… негритенка и подписала на него отказную. И вот мама пишет нам всем, в первую очередь, конечно, папе, записку из роддома. В ней она описывает, какой хорошенький этот негритенок, просто весь роддом ходит на него посмотреть, так вот, если мы согласны, мама может забрать его вместе с нашей девочкой, и будут у нас девочка и мальчик. Как бы близнецы. Братик, правда, черненький, но очень симпатичный.
   Мамина записка всерьез обсуждалась в доме, и мы  трое – я, Нелля и Алла - были, конечно, «за». Мальчик! Негритенок! Вот это да! Ни у кого в школе такого нет, а у нас будет! Это был 1963 год, время большой популярности у нас Африки и африканских лидеров, борющихся за освобождение от колониализма. Наша школа носила имя Патриса Лумумбы, убитого за два года до этого, и нас учили  солидарности с нашими «чернокожими братьями». Совершенно не помню, какую позицию занял в этом вопросе папа. Но бабушка встала стеной и сказала, что, если мама это сделает, она, бабушка, немедленно уедет к тете Инне в Ужгород, и пусть тогда мама сама нянчит «усех» - и черненьких, и беленьких. Видимо, папа придерживался схожей точки зрения, потому что ничего из маминой безумной затеи не вышло.
   Впрочем, мама, кажется, готова была родить и пятого ребенка. Любимым ее выражением в то время было: «Где четверо, там и пятеро». (Папа называл это «идти до победного конца»). У них был уже чисто спортивный интерес: ну, хоть когда-нибудь родится мальчик или нет? Возраст, однако, взял свое: когда мама родила Женю, ей было уже сорок лет, так что пришлось на этом остановиться.
   Что касается папы, то с годами он совершенно успокоился и уже не считал себя «бракоделом», напротив, очень гордился дочками, говорил, что мы у него все красавицы, все как на подбор. К старости он вообще стал сентиментальным и, подвыпив, особенно если дело было при гостях, заводил такой разговор:
   — Значит, у меня четыре дочки. Но самая  любимая это... — тут он обводил взглядом всех  нас по очереди и, если дело происходило на моем дне рождения, то останавливался соответственно на мне: — ... Светочка!
В другой раз, на дне рождения у Жени, он говорил, что самая любимая — это, конечно, Женечка! Гости смеялись, и кто-нибудь  говорил: «Константинович! А остальные как же?». Папа делал вид, что удивлен, и начинал сначала:
   — Подожди! У меня  четыре дочки, так?  Все — любимые. Но самая любимая это... Мать, скажи!
   — Уже готов, — говорила мама. — Больше ему не наливайте.
   Выпить папа любил всегда, но, выпив, был смирный и добрый, лез целоваться к маме и, в конце концов, засыпал на диване одетый, обняв пушистого белого песика  по имени Дружок, который жил с ними в последние годы, когда никого из нас уже не было в доме. Все мы выросли, вышли замуж и жили отдельно.

   Поначалу «проблема мальчика» невольно передалась и нам. Будучи с детства твердо убеждены, что мальчики родятся  в чьих угодно семьях, только не у нас, мы с Неллей и не надеялись на такое счастье. И даже заранее честно предупредили  своих мужей, чтобы на сыновей не рассчитывали и никаких претензий нам потом не предъявляли. Первой родила  Нелля. Мальчик! Моя реакция на это известие была такая: я упала на грудь мужу и зарыдала. Рыдала я по двум причинам: во-первых, от радости за сестру, что она отмучилась (почему-то  за ее роды я переживала больше, чем за свои). Во-вторых, я решила, что раз у Нелли родился мальчик, то уж у меня наверняка будет девочка, не может же это счастье выпасть нашей семье два раза подряд! Через два месяца у меня родился сын. Потом подросли и вышли замуж наши младшие сестры, и там тоже пошли мальчики. Надо ли говорить, как счастлив и горд был папа!
   Наши дети  рождались почему-то парами. Сначала, в 1975 году, с разницей в два месяца родились Антоша и Алеша. Потом, десять лет спустя, в 1985-м, с разницей в месяц – Арина и Родион. Еще через три года появились на свет Саша и Кирилл, у этих разница чуть больше – в несколько месяцев, но все равно парочка. При этом никто ни с кем, конечно, не договаривался: давай, мол, сестра, с тобой разом… Само собой как-то выходило. Сначала  мы с Неллей, потом Алла и Женя, потом (по второму заходу) Нелля и Алла.
В детстве все мы думали, что, когда вырастем, будем иметь много детей. Как мама и даже больше. Играя в куклы, «хвастались» друг перед другом:
   - А у меня будет трое!
   - А у меня четверо!
   В итоге нашей не слишком бурной детородной деятельности мы все, вместе взятые, произвели на свет шестерых детей – пять мальчиков и одну девочку. Но все были довольны и счастливы – и наши мужья, и мы сами, и, конечно, папа, который называл внуков «пацанятами» и мечтал дожить до того времени, когда можно будет выпить с ними по кружке пива.
   На этом кончается предыстория, и продолжается собственно история владивостокского мальчика Саши.

   Когда он появился в доме у наших родителей, им обоим было уже за 60. Но для нашей мамы это ровным счетом ничего не значило, она на полном серьёзе готова была его усыновить. Папа смотрел на это дело скептически и до поры до времени помалкивал. По выходным мы  приходили их проведать и брали Сашу с собой, чтобы вместе со своими мальчиками сводить в кино или в парк, на качели-карусели. Саша ждал этих походов с восторгом, всему радовался и за каждую мелочь говорил: «Вот спасибо!» (он произносил это по-своему, врастяжку: «Ву-у-ут  спаси-и-бо!»). Мы с Неллей выгребли из своих шкафов все детские вещи, из которых выросли Антоша и Алеша, и теперь в них ходил-красовался Саша. Мальчики, видя такое дело, стали отдавать ему свои старые машинки, велосипеды, игрушки и книжки. При этом все никак не могли понять, кем он им приходится – братиком, или кем?
   - Дядей! – смеялись мы.
   О маме Тане Саша не вспоминал, если его о ней специально не спрашивали. А когда спрашивали (например, мамины подруги с бывшей ее работы, иногда заходившие посплетничать о начальнике), Саша говорил: «Она плохая, она меня била и кушать не давала». А однажды вдруг ни с того, ни с сего поведал такие подробности про «других дядей», которые заставляли его «делать  нехорошее», что трем  немолодым теткам  стало дурно.
   - Может, он выдумывает?
   - Откуда ребенок может такое выдумать?
   В Донецк мама  еще только собиралась написать, отговариваясь тем, что все как-то некогда. Папу эта ситуация настораживала. Не то, чтобы он плохо относился к чужому мальчику, нет, они вместе выгуливали  собаку, ходили за хлебом, лежа  в обнимку на диване, смотрели по телевизору футбол. Но папа считал, что мать зря так долго не отдает его родным деду с бабкой, привыкнет ребенок, потом не оторвешь.
   - Его же когда-то и в школу придется оформлять, ты об этом подумала? У тебя ж на него никаких документов нет, кроме метрики.
   Наконец, мама написала письмо в Донецк и стала с тревогой ждать ответа. Через неделю раздался телефонный звонок. Звонил из Донецка Сашин дедушка. В голосе его чувствовалось недоверие. Это действительно Танин ребенок? А почему она сама ничего им не писала про него?
   - Ну, это вы  у нее потом спросите, - сказала мама, которая никаких подробностей про Танькину жизнь в письме не сообщила.
   Он задал еще несколько вопросов в том же духе, после чего сказал:
   - Я сейчас жене дам трубку.
   Танина мама была настроена не лучше. Стала говорить что-то о материальных трудностях и о том, что приехать вот так сразу они не имеют возможности.
   - Да я вас и не тороплю! – обрадовалась наша мама. – Пусть Сашенька у нас пока живет, здесь его все любят, и дети мои, и внуки, ему у нас хорошо. Вот можете сами с ним поговорить.
 Сашина бабушка растерялась.
   - А он… разговаривает хорошо?
   - Да что вы! Он такой умный мальчик, он вам что хотите расскажет! На, Сашенька, поговори со своей родной бабушкой.
   Саша, заранее подготовленный нашей мамой, взял трубку (говорить по телефону он научился недавно, названивая  по вечерам  «маме Свете» и «маме Нелле»).
   - Аллё! – закричал он в трубку. – Здравствуй, моя родная бабушка! Это я, Саша!
   Потом из Донецка еще  звонили, в основном  она, там, видно, шла какая-то борьба, чувствовалось, что дед не склонен признавать непонятно откуда возникшего внука, а бабка постепенно привыкает к мысли о его существовании и переживает. Всякий раз Саша брал трубку и очень толково разговаривал с родной бабушкой, рассказывал ей, где был, что делал, хвалился: а «мама Нелля» купила ему теплое пальтишко с брючками, а «мама Света» – ботиночки и шапку. Наконец (дело было уже глубокой осенью) мама сообщила нам, что за Сашей, кажется, едут. Приехали они втроем – бабушка, оказавшаяся довольно еще молодой, здоровой теткой, дедушка, который выглядел старше и как-то мельче ее, и чей-то – то ли ее, то ли его – брат, который и привез их на своей  «Волге». Гости привезли с собой литр водки, килограмм сала и альбом с фотографиями маленькой Тани. Мама велела нам приходить вечером с мужьями и детворой.
   - А может, не надо? Чего мы все будем толочься?
   - Ничего, пусть посмотрят, какая у нас семья.
   Сашу всю неделю готовили к приезду родных бабушки и дедушки, опасаясь только одного, что вдруг он станет их дичиться, не захочет уезжать, и они обидятся.
   - Не захочет, так останется, - говорила мама. - Я его потом сама  к ним отвезу. Пусть хоть познакомятся для начала.
   Но она просчиталась. Для Саши приезд  родни  стал всего лишь еще одним интересным событием в ряду всех других, случившихся с ним в последнее время. Он отнесся к нему с тем же восторгом, как к поездке из Владивостока в  Краснодар на поезде, походам  в луна-парк и обретению велосипеда и теплого пальто. Едва открылась дверь и в проеме ее нерешительно встала крупная фигура его родной бабушки, как он вылетел навстречу, повис на ней, как раньше повисал на мне, Нелле или Жене, и закричал:
   - Бабушка моя родная!
   Та прослезилась. К моменту, когда подтянулись все мы, они уже хорошо разглядели друг друга, причем, Саша от них не отходил, ласкался, и наша мама, пробегая с очередным блюдом из кухни к столу, ревниво поглядывала на эту семейную идиллию. За столом Танины родители стали показывать привезенный с собой альбом, где Таня – маленькая хорошенькая девочка, и всё сравнивали ее с Сашей – похож, не похож. Вообще чувствовали они себя довольно скованно, видно, не ожидали такого приема (мама накрыла стол – будь здоров). Но постепенно, рюмка за рюмкой  расслабились, стали жаловаться на дочку, которая, по их словам, вообще-то росла послушной, хорошо училась, ходила даже на музыку и собиралась после школы поступать в институт, но вдруг все бросила и укатила на Дальний Восток – совершенно  против их воли и согласия.
   - И как уехала, так ни писем, ничего, - говорила, вздыхая, Танина мать.
   - Я ведь посылал ей деньги на дорогу, чтобы назад ехала, - словно бы оправдывался Танин отец. – Несколько раз посылал. А она… видите, какой нам сурприз преподнесла…
   Надо сказать, что наша мама ничего «такого» про их Таньку по-прежнему не говорила, а сказала только, что ей трудно было одной с Сашей, потому она его и отдала.   Папа не встревал,  целиком полагаясь в таком  деликатном деле, как передача с рук на руки ребенка, на маму. Вдруг он наклонился к Таниному отцу и спросил:
   - А она одна у тебя дочка?
   - Одна.
   - Ну, так ты чудак-человек! Ты ж радуйся, что  внук теперь есть! У меня вон четыре дочки и внуков, видал, сколько… Это еще не все здесь, еще внучка во Владивостоке!
   Саша залезал на руки то к своим, то к нашим, то под стол, то запрыгивал на диван, в общем, был необычайно возбужден и все время спрашивал:
   - А вы меня с собой заберете?
   Мы разошлись по домам, гости заночевали, а с утра опять  уселись за стол и сидели до обеда, наготовлено было много, и разговоров тоже хватило. Наконец, собрались в обратный путь, обещая писать и звонить, в общем, не забывать. Саша сам сносил в комнату, где стоял раскрытым специально для него купленный чемодан, свои вещи, игрушки и книжки. И вроде был рад, что поедет на машине, но в самый последний момент, когда уже спустились с девятого этажа во двор, стали грузиться и прощаться, он вдруг не захотел садиться  в «Волгу», спрятался за нашу маму и заревел.
   Все заволновались, не зная, что делать, нехорошо было силой мальчика забирать и запихивать в машину, тем более, соседи тут как тут, стоят поодаль, глазеют.
   - Не хочу! – ревел Саша. – Не поеду! Хочу с бабушкой Раей!
   На лице у мамы одновременно появились торжествующая улыбка и слезы. Она села на скамейку у подъезда, посадила Сашу к себе на колени и стала что-то тихо говорить ему на ушко. Постепенно он успокоился, слез с колен, мама его поцеловала, он пошел и сам, молча,  уселся  в машину. Взрослые поспешили за ним и, толком не попрощавшись, отъехали.
   - Что ты, мама, ему наобещала?
   - Сказала, что он поживет немного у родной бабушки, а потом опять к нам приедет, а потом я к нему приеду.

   Первое время мама часто звонила в Донецк  и разговаривала с Сашей и его бабушкой, та жаловалась:
   - Вы его разбаловали, он теперь нас не слушается.
    Дождавшись лета, мама купила два билета на междугородний автобус, взяла с собой в компанию старшего  внука Антошу и поехала с ним в Донецк. Шел 86-й год, Украина была еще нашей, и проезд был свободный. С собой мама везла в Донецк кучу подарков для Саши – от каждого из нас в отдельности. Саша подрос, вытянулся, успел привыкнуть к новому месту, бабушка с дедушкой тоже к нему привыкли и, кажется, полюбили.
   - Он у нас сам и за хлебушком в магазин ходит, и мусор выносит, - рассказывала родная бабушка. – Помощник!
   Нашу маму Саша, конечно, узнал, но почему-то застеснялся и на шею не кинулся, наверное, просто вырос.
   - Сашенька, - приставала к нему мама. – А ты помнишь, как мы с тобой в поезде ехали?
   - Помню, - говорил Саша и жался к родной бабушке.
   После этой поездки мама как-то успокоилась, стала реже звонить в Донецк, а потом и совсем перестала, лишь писала изредка письма. Как раз в это время на попечение ей был отдан  внук Родион, его привозили на всю неделю и забирали только на выходные, и то не всегда.
   Когда Саша пошел в первый класс, из Донецка прислали фотографию – все такой же светловолосый и худенький мальчик в белой рубашке, с цветами и портфелем. На обороте рукой кого-то из взрослых было написано: «Дорогим бабушки Раи и дедушки Жени от Саши!». Мама поставила ее в стенку рядом с многочисленными фотографиями своих детей и внуков. Из последующих писем было известно, что учится Саша хорошо, что дедушка с бабушкой на него не нарадуются и даже не представляют теперь, как бы они без него жили.

   - Тетя Света, а  что с его мамой стало? – интересуется Аринка, и видно, что, если ей кого и жалко во всей этой истории, то именно ее, Сашину маму.
   - А это ты у своей мамы спроси, она лучше знает, вы же там, во Владивостоке, по соседству с ней жили, да, Котя?
   - Так она ж потом замуж вышла, - говорит Алла. - За хорошего, кстати, парня, за моряка, родила девочку. Муж, по-моему, сначала не знал про Сашу, а когда узнал, дал ей денег, сказал: езжай и привези его, ребенок должен жить в семье. Ну, она поехала и привезла.  Дед с бабкой, конечно, не хотели его отдавать, скучали сильно, потом дед стал болеть и умер. А бабка довольно часто после этого писала нашей маме, жаловалась на свою одинокую жизнь и все такое, а мама ее успокаивала и даже приглашала приехать, но уже было такое время, что так просто не приедешь.
   - А сколько сейчас этому Саше? – спрашивает Арина.
   - Ну, если вам с Родионом по пятнадцать, ему, значит, девятнадцать.
   - Так он что, в армии?
   Мы с сестрами удивленно переглядываемся. Нам самим эта мысль как-то не приходила в голову, мы и вообще впервые за много лет вспомнили про этого Сашу.
   - Может быть и в армии…
   - Хоть бы только не в Чечню угодил, да?
   - Боже сохрани! Такой хороший мальчик был.
   - Мама его очень любила.
   - Интересно, помнит он ее?
   - Он наверное и не знает, что ее уже нет.
   Некоторое время мы молчим и только вздыхаем.
    «В следующее воскресенье надо обязательно съездить на кладбище», - думаю я про себя.
   - На кладбище надо бы съездить, - говорит Нелля.
   - А давайте в следующее воскресенье, - предлагает Женя.
   - Только обязательно! – добавляет Алла. – Не так, как в прошлый раз, собирались и не поехали.
   - А можно и я с вами? - спрашивает Аринка.

____________________________________________________

 

Семь душ
История квартиры

 

- Ой, девчонки, знаете, где я недавно была? На старой квартире!
- Да ты что! Как это ты надумалась?
- Так, захотела и пошла.
- Ну и что, стоит наш домик, не снесли?
- Стоит! Все вокруг застроено большими домами, а наш – как стоял, так и  стоит.
Надо же… Милый наш, старый домик, где еще жива была бабушка, где папа с мамой были молодыми, а мы – маленькими…
- Мы ведь никогда и нигде потом вместе, все семеро, не жили, только там, на старой квартире.
- Вот за что я ее и люблю.

Секция №2

   Когда-то здесь были  вишневые сады, память о которых сохранилась лишь в названиях трамвайной остановки и пересекающей ее улицы – «Вишневая». Сады вырубили в самом конце 50-х, и тогда же несколько предприятий города стали строить на этом месте жилые дома для своих работников. Время пятиэтажных Черемушек, которые займут вскоре всю восточную окраину Краснодара, еще не пришло. Строили ускоренным, так называемым «горьковским методом» одноэтажные дома на четыре хозяина каждый.
   Одной из первых начала строить дом парфюмерная фабрика, где наша мама работала  в цехе розлива - разливала готовые духи и одеколоны по флаконам, отчего руки ее и платья вечно благоухали. В то время мама была молода, красива (впрочем, красивой она оставалась всю жизнь) и полна надежд. Главное – полна надежд. Скоро у нас будет своя квартира, трехкомнатная! Больше не придется мыкаться по чужим углам, снимать жилье у «частников», отдавать за него треть зарплаты, да еще терпеть от хозяев. Теперь у нас будет детская, а у мамы с папой – спальня. Скорее бы!
   Строительство  «горьковским методом» означало привлечение к работам самих будущих жильцов. Наши родители относились к этому с большим энтузиазмом.
   Вот мы едем на папином «Москвиче», петляем по пыльным  улицам старой Дубинки, пересекаем трамвайную линию, еще раза два сворачиваем и перед нами – пустырь, и на этом пустыре белеет вдалеке он, наш будущий дом. Мы ездим сюда каждое воскресенье. Папа копает погреб и обшивает деревом чердак, а мама красит оконные рамы и двери. Родителям явно нравится все это делать, потому что таким образом они своими руками приближают заветное новоселье. Еще недавно бегали мы с сестрой по лабиринту фундамента, и вот уже стены стоят – настоящие, кирпичные, не то, что на улице Степной, где мы снимаем  частный домик, стены там  саманные, обмазанные глиной и побеленные сверху известкой.
   Еще через месяц – ура! – крыша!
   - Ты смотри, - говорит папа. – Шифером кроют. Не халам-балам!
   На улице Степной все дома были крыты камышом, серым от дождей и солнца. Мы вытаскивали из камышовой крыши сухие пыльные трубочки и выдували через них мыльные пузыри. Наш будущий дом кажется нам с Неллей необыкновенно большим и красивым. Мы бегаем по пустым гулким комнатам, в комнатах пахнет побелкой и краской. Мама с папой обсуждают, какой лучше делать накат – зеленый или синий. Мы еще не знаем, что это такое, но скоро станет совсем тепло, в доме откроют настежь окна и двери (чтобы  быстрее сохло), и тогда мы увидим, как окунают в ведро с густой зеленой краской резиновый валик и прокатывают им по стене, на которой остается широкая полоса с орнаментом, смутно напоминающим виноградные листья. Это и есть накат.
   Дом получился приземистым и вытянутым в длину – как барак. Все его так и называли, хотя от классического барака он отличался отсутствием общего коридора. Дом был поделен на четыре «секции», в каждую из которых был свой, отдельный вход. От настоящей квартиры такую «секцию» отличало отсутствие ванной, туалета и водопровода. В доме были только печки, которые первые несколько лет, пока не провели газ, топились дровами. Все остальные «удобства» находились во дворе. Прямо напротив нашей двери, в трех шагах от порога, возвышалась, как памятник на постаменте, водопроводная колонка с толстой металлической ручкой, которую надо было рывком поднять, чтобы  полилась вода.  В дальнем конце двора устроили деревянную уборную  на два «очка», с перегородкой, через которую можно было переговариваться. А в баню ездили трамваем, остановок пять или шесть.
   Вскоре по соседству  встали точно такие же дома, построенные госбанком, управлением связи и масложировым комбинатом. Когда из них составилась уже целая улица, ей дали название - 2-й проезд Айвазовского. Где-то рядом был 1-й проезд и была еще улица Айвазовского, хотя никакого отношения к этим местам великий русский художник, конечно, не имел.
   Люди въезжали в новые дома, и они начинали со всех сторон обрастать огородами, закрываться друг от друга штакетником, некоторые и внутри одного двора городили низкие заборчики, отмежевываясь таким образом от ближайших соседей. После многих лет жизни на частных квартирах и в общежитиях всем очень хотелось почувствовать себя хозяевами хотя бы вот этих маленьких клочков земли, этих кусочков дворового асфальта, и самое главное – этих долгожданных, своими руками обустроенных квартир, которым, несмотря на полное отсутствие удобств, новоселы были несказанно рады.
   И тут многих ждал большой облом. Не помню, как обстояло дело в домах банковских служащих и почтовиков, но парфюмерная фабрика умудрилась заселить в четыре секции семь семей. Они бы и все восемь заселили, но одна из секций досталась адыгейской семье, кстати, не такой уж многодетной (на тот момент  у них было всего трое детей). То ли никто не рискнул жить коммунально с этой семьей, то ли сам фабком из каких-то высших соображений не захотел их стеснять, только адыгейская семья оказалась самая привилегированная  в нашем  доме. В остальные секции подселили так называемых «одиночек» – одиноких работниц с парфюмерной фабрики. Это были довольно уже пожилые женщины – может, вдовы, а может, разведенные. Нам досталась и вовсе старая дева лет, наверное, пятидесяти или старше (возраст ее ни тогда, ни позже нельзя было определить).
   О наличии  непредвиденной соседки мама узнала только в момент вручения ордера. Она еще пыталась как-то отбиться, мотивируя тем, что у нас семья – шесть человек (самая большая среди новоселов), но было бесполезно.
   - Решение это временное, - не глядя маме в глаза, говорил председатель фабкома, - поживёте немного, а при первой же возможности мы вас расселим.
   И для  убедительности  тут же  записал маму  в другую очередь, «на расширение».
   Когда наши родители с ордером в руках и с вещами в багажнике «Москвича» приехали заселяться в секцию №2, соседка находилась уже там. Она успела раньше привезти свои вещи, занять комнату (11 кв.метров, вход отдельный  из коридора), врезать замок, и теперь сидела  тихо, на всякий случай запершись изнутри.
   Нам остались две смежных комнаты общей площадью 23 квадратных метра. Маленький коридор, кухню и деревянную веранду с погребом надо было делить пополам. Мама плакала. Ее мечты о спальне и детской рассеялись, как дым, как утренний туман. Пришлось им с папой спать в зале, на раскладном диване, а бабушку и нас троих кое-как устроили в маленькой комнате. Там  смогли поместиться: железная кровать с никелированными спинками, на которой спали мы с Неллей,  Аллочкина детская  кроватка  и бабушкин диван с высокой спинкой и круглыми валиками по бокам. Все это стояло впритык друг к другу, и никакой другой мебели, кроме единственного «венского» стула под окном, в комнате не было. Когда через четыре года родилась Женя, ее люльку устроили в зале, втиснув в торец родительского дивана, между стеной и шкафом, так, что и видно не было.
   По мере того, как мы росли, наши спальные места все время менялись. Со временем куплены были два раздвижных кресла-кровати, которые, когда их раскладывали на ночь, занимали все пространство зала, так что приходилось перелезать через них, чтобы выйти в коридор. На одном кресле стала спать Нелля, на другом - подросшая Аллочка, в то время как ее кроватку в спальне отдали Женечке. Еще через несколько лет и Женечке она стала мала. И тогда папа обложил кирпичом и застеклил деревянную веранду, отгородил ее досками от входной двери и, как мог, утеплил изнутри. В эту новую «комнату» переселили  бабушку. Освободившееся в спальне место заняла Нелля, а ее кресло – Женечка.
   Так мы прожили около двадцати лет.

   Несмотря ни на что, мы любили наш дом. Ведь это взрослые понимали, что тесно, что без удобств, а мы, дети, не зная, как это бывает по-другому, были здесь вполне счастливы.
   Спустя всего пару лет после вселения наш дом и двор уже утопали в зелени. Прямо за порогом цвели в низком палисаднике белые, желтые, кремовые розы. Большой куст темной сирени закрывал собою окно веранды. За домом рос черный и белый виноград, сорвать который можно было, не выходя из комнаты, стоило только руку протянуть в открытое окно. И чего только еще не росло в нашем садике за окнами: яблоки-груши,  вишня-черешня, клубника-малина, было даже одно маленькое, но плодовитое дерево- персик… А с другой стороны дома, рядом с сараями, поспевали в огороде редиска и морковка, лук и перец, петрушка и укроп, помидоры и огурцы, картошка и капуста.
   За тем, чтобы вовремя вскопать грядки, запастись нужными семенами и рассадой, в срок посадить и потом ежедневно обильно поливать, строго следила наша бабушка.
   - Сара с Юрой уже копают, а вы  еще думаете! – говорила она родителям.
Или:
   - Аня с Асей  уже поливают, а вы сидите! – это нам.
   Чаще всего бабушка ставила нам в пример именно адыгейскую семью, как наиболее трудолюбивую и организованную. Просто так таскать от колонки к грядкам тяжелую «поливалку» было скучно, и мы  начинали бегать наперегонки с нашими ровесницами Анькой и Аськой, расплескивая воду по всему двору и оставляя на асфальте липкие комья земли, натасканные босыми ногами с грядок. Позже взрослые рационализировали этот процесс, обзаведясь длинным шлангом, пользовались которым по очереди.
   Помидоры мы срывали с куста еще бурыми и съедали их тут же, во дворе, без хлеба и соли. Яблоки, не давая им  дозреть, грызли зелеными, кислыми до оскомины.  Абрикосы (мы называли их жердёлы) поглощали едва зажелтевшими, после чего у всех у нас  дружно болели животы.
   Что нам теснота и неудобства квартир, если все теплое время года – с апреля по октябрь – мы проводим на улице, во дворе, на поляне за домом, где много лет лежит связка старых бревен, отполированных нашими задами. Сидя по вечерам на этих бревнах, дети нашего двора рассказывают друг другу страшные истории.
   «На черной-пречерной горе стоит черный-пречерный дом, в этом черном- пречерном доме стоит черный-пречерный стол, за этим черным-пречерным столом сидит черный-пречерный  человек…». 
   Сердце замирает в предвкушении страшного конца, впрочем, всем хорошо известного, но ведь важно, как именно будет произнесено последнее, самое страшное слово, и кого при этом схватит в темноте за руку рассказчик.  Под нашими  ногами уже влажная от росы трава, над нашими головами  черное-пречерное небо в звездах, вокруг нас звенящая цикадами тишина летней ночи, а чуть поодаль светятся  оранжевым светом окна нашего дома, и чья-то мама  уже зовет из раскрытого окна:
   - Дети! Домой!
   А нам  не хочется домой,  хочется сидеть на бревнах и слушать страшные истории. И наша поляна на разные голоса (чтобы услышали все мамы сразу) отзывается из темноты:
   - Мы еще немножко-о-о!

Жаба

   В кухне всегда было темно. Во-первых, потому, что окно выходило не на улицу, а на веранду, застекленную и занавешенную, так что дневной свет едва брезжил, особенно зимой. Во-вторых, экономили электричество. За дверью кухни было два выключателя. Нажимаешь один – загорается тусклая лампочка под потолком; нажимаешь второй – зажигается еще более тусклая в стене справа от входа. Верхняя лампочка считалась нашей, боковая принадлежала соседке. Когда она приходила на кухню со своими кастрюльками, там уже возилась наша бабушка. Соседка не включала свет, копошилась в своем углу в темноте, делая вид, что ей и так хорошо (сама была подслеповата и носила очки). Бабушка тоже не включала, делала все на ощупь. Они не разговаривали друг с другом, даже не здоровались. Могли полдня простоять на кухне плечом к плечу у газовой плиты, помешивая каждая в своей кастрюле, и не сказать ни слова. Стояли в полутьме, ни одна не хотела включать «свой» свет, чтобы им не попользовалась «на дурницу» другая. Свет в кухне загорался только вечером, когда приходили с работы родители и садились ужинать. Соседка в это время уже не высовывалась из своей комнаты, она побаивалась нашего папы. Когда-то, еще в самом начале нашей совместной жизни под одной крышей, папа окрестил ее «Жабой» (она действительно на нее смахивала), так и прижилось, между собой мы ее иначе не называли.
Она была полная, рыхлая, с заплывшими глазками на толстом, красноватом лице. Даже летом носила она шерстяные носки и галоши, поясницу укутывала теплым платком, а голову туго и низко, до самых очков, повязывала косынкой. Ни разу никто из нас не бывал в ее комнате, лишь в те моменты, когда она открывала дверь, можно было краем глаза увидеть там нагромождение вещей и почувствовать спертый запах никогда не проветриваемого помещения.
   Жаба была член партии (как и наша мама) и писала на нее анонимки. В фабком, в дирекцию и даже в райком. Однажды она написала о том, что «дети Шипуновой Р.Б.», то есть мы, сдали в металлолом «государственное имущество» - цистерну из-под смолы. Эта цистерна много лет пролежала в нашем дворе (никто толком не знал, когда и откуда она тут появилась), давно заржавела, по ней лазили дети, в ее пустую гулкую утробу закидывали всякий мусор, и странно, что никто туда не свалился, вытащить было бы трудно. К цистерне привыкли, перестали замечать, хотя места она занимала очень много. А тут как раз начался новый учебный год, в школе развернулся очередной сбор металлолома и макулатуры, и кто-то из нас (может, даже я) сказал вожатой, что у нас во дворе лежит такая здоровая штука, что, если мы ее сдадим, то наша школа сразу выполнит план по металлолому за всю четверть. Вожатая сходила к нам домой, лично обследовала ценный объект, позвонила куда надо и через пару дней приехал то ли грузовик, то ли, может, трактор (я, собственно, не присутствовала), цистерну увезли, а нашей школе записали первое место. Во дворе сразу стало просторно. Как вдруг через некоторое время выясняется, что кто-то написал на нашу маму анонимку насчет этой самой цистерны. Ну, кто ж еще, как не наша Жаба! Во двор приходила комиссия с парфюмерной фабрики, мама писала объяснительную, в школе тоже был переполох. Но цистерну уже не вернешь, да и кому она нужна.
   Написав очередную анонимку, Жаба затаивалась в своей комнате и неделями не показывалась, прошмыгнет в кухню, пока никого нет, и – быстренько назад. Несколько раз бывало, что наш папа грозился ее «придушить», если она не прекратит писать.
   - А ты доказал, что это я писала? – низким мужским голосом отвечала из-за двери соседка.
Между тем, никто на фабрике и в доме в этом не сомневался, у нее даже не хватало ума изменить почерк. Были еще всякие мелкие пакости, вроде пятерни в оставленном на ночь на веранде именинном торте или расколоченном гипсовом круге, на который собирались вешать люстру.
   Мы привыкли не обращать на нее внимания. Весь удар принимала на себя наша бабушка. Это она стояла с ней бок о бок на кухне. Если ей даже нечего было делать там, она все равно не уходила, сторожила, чтоб «эта зараза» не плюнула в кастрюлю. Иногда после долгой молчанки разражался скандал (например, на тему, чья очередь чистить плиту), тогда уж высказывалось все накопившееся за дни и недели, крик стоял неимоверный, после чего обеим становилось как будто легче.
   Нашей тайной мечтой было, чтобы Жаба умерла, или чтобы, на худой конец, ей дали однокомнатную квартиру. Но соседка была «здорова, как бык» (бабушкино выражение), а отдельную квартиру ей не давали, поскольку лет через пять после вселения в дом она вышла на пенсию и как пенсионерка никого в фабкоме парфюмерной фабрики уже не интересовала. Оставалось одно: ждать, когда отдельную квартиру дадут нашей маме. И мы ждали.
   - Это она потому такая злая, - говорила мама, - что у нее своей семьи нету.
   Вдруг однажды выясняется, что у нашей Жабы есть, оказывается, мать. Она появилась неизвестно откуда, вроде бы привез Жабин брат, у которого старушка до этого жила (как, у нее и брат есть?). В одно прекрасное утро выходим мы на веранду, а там – здравствуйте-пожалуйста, сидит на стуле старушенция, испуганно на нас смотрит и виновато улыбается.
   Больше всего нас поразило несходство нашей Жабы с ее родной матерью. У старухи было очень бледное, почти белое лицо с тонкими чертами и рассеянный взгляд выцветших голубых глаз. Что-то даже благородное было в ее лице и виноватой улыбке, с которой она смотрела на всех, не произнося ни слова. Старуха, видимо, обезножела, и сынок, а скорее невестка, выперли ее к дочери, рассудив (не без оснований), что пора и той принять участие в уходе за престарелой мамашей. В этом их семейном раскладе не учтено было только одно, что дочь, то есть наша Жаба, живет не в отдельной квартире, а на подселении у семьи, в которой своих семеро. Бабулька становилась на нашей жилплощади  (23 плюс 11 квадратных метров) девятой по счету.
   Как ни странно, родители ничего по этому поводу не высказали, и стали молча наблюдать, что будет.
 Неожиданно для всех наша Жаба оказалась заботливой дочерью (или демонстрировала, что она заботливая). Мать у нее сидела день-деньской на веранде чистенькая, причесанная, она ей косичку заплетала из жидких, но длинных седых волос. С приходом лета она стала выволакивать ее во двор и сажать на стул под своим окном. Та сидела тихо, почти не шевелясь, а сама Жаба тем временем  копалась кверху задом в своем огороде.
   Самое интересное, что с появлением старухи скандалы на территории квартиры как-то иссякли, прекратились. Наша бабушка посматривала на старуху сочувственно, вздыхала и норовила сунуть ей свежеиспеченный пирожок или конфетку, на что Жаба немедленно реагировала из-за занавески в открытом окне.
   - Не надо ей ничего давать. Она не голодная.
   Интонация при этом слышалась совсем новая, почти примирительная. Сама же старуха, не понимая сложившихся в нашей квартире отношений, смотрела на всех ласковыми глазами и мелко трясла головой.
   Думали, что мать погостит у Жабы только лето, но настала осень, подошла зима, а братец все не появлялся, старуха переместилась с веранды в комнату и уже не показывалась. 
   - Представляю, чем она ее там кормит, - говорила мама. – Она ж готовить вообще не умеет, бурды наварит какой-то и ест всю неделю.
   Когда Жаба открывала свою дверь, в общий коридор вырывался довольно тяжелый запах, и мы были уверены, что дело там идет к концу. Но бабулька оказалась живучей и следующей весной снова восседала на веранде, радостно улыбаясь нам, как старым знакомым. За зиму она лишь больше побледнела, и голова ее стала трястись с удвоенной частотой.
   Исчезла она так же неожиданно, как  появилась. То ли сын приехал, наконец, и забрал ее назад, то ли Жаба определила ее в дом престарелых (но это вряд ли, кто бы ее туда взял при живых-то детях). Так или иначе, но стала Жаба снова жить одна, и постепенно они с нашей бабушкой стали опять поругиваться, то из-за плиты – чья очередь мыть, то из-за света – кому включать, и все вошло в привычную колею.
   Звали ее на самом деле Елена Дмитриевна. Она пережила нас в этой квартире. Когда спустя почти двадцать лет родители переехали, наконец, из барака в новый дом, Жабе тут же подселили других соседей. Правда, на этот раз ей повезло больше: семья была всего из четырех человек.

 

«Парфюмерка»


   Разные запахи носились по Дубинке. Сладкие – когда цвела акация, болотные – когда застоится вода в Старой Кубани. В жаркий летний день вдруг подует ветерок и принесет удушливый, тошнотворный запах мясокомбината. Фу… А то вдруг накатит волна совсем других – нежных и красивых ароматов. Это тянет с парфюмерной фабрики, или, как все здесь говорят, с «парфюмерки».  Запахи знакомы и узнаваемы, всю продукцию маминой фабрики мы знаем наизусть: духи «Кармен», одеколон «Шипр», лосьон «Огуречный», зубной порошок «Мойдодыр»…
   Как нашла мама эту фабрику, когда ходила в 1955 году по городу в поисках работы?  Почему ноги привели ее именно сюда, а не, к примеру, на  камвольно-суконный или хлопчатобумажный комбинаты, которые находились в той же, восточной части города и на которых работали многие женщины этого района? У меня есть только одно тому объяснение: мама, будучи сама красивой женщиной, любила в жизни все красивое. Даже во время войны, находясь в эвакуации, она умудрялась из ничего сшить себе и своей младшей сестре Инне такие наряды, что люди на улицах города Куйбышева оглядывались на них – то ли с осуждением (война все-таки), то ли с восхищением. Первое, что сделала мама, когда мы вселились в наш барак на 2-м проезде Айвазовского, - разбила прямо у веранды палисадник и посадила в нем калированные чайные розы и куст сирени – просто так, для красоты.  Точно так же мама старалась  украсить нашу скромную квартиру изнутри, для чего покупала всякие ненужные, но, с ее точки зрения, красивые вещи – разные вазочки и статуэтки, которые папа называл одним словом – «финтифлюшки».
   Не могла же она пройти мимо такой замечательной, такой благоухающей на  всю округу фабрики! 
Между тем, гораздо более завидным местом работы считался на Дубинке мясокомбинат, и устроиться туда было непросто. Те, кому посчастливилось, сами всегда были с мясом и снабжали  родственников, соседей и знакомых. Мясо носили по дворам под покровом темноты в небольших хозяйственных сумках.
   - Есть печень, языки, не желаете? А ребрышки?
Наша бабушка почему-то брезговала этим мясом и не брала, предпочитала покупать на базаре, у колхозников.
   - Кто их знает, как они его проносят, может, в штанах!
   Но многие брали, и охотно, у «ходоков» была своя постоянная клиентура. Отчего не взять, если в два раза дешевле, чем на базаре.
   Что касается парфюмерки, то, как выяснилось со временем, там тоже было чем разжиться. Почти вся продукция фабрики делалась на спирту. Выносили его в специальных фляжках и грелках, в основном для себя, к празднику, чтобы не тратиться на водку, но бывало, и приторговывали. Между теми, кто работал на мясокомбинате, и теми, кто работал на парфюмерке, были свои, особые отношения. Мясо и колбаса хорошо менялись на чистый спирт, и, таким образом, главные составляющие любого праздничного стола были обеспечены. (Другие составляющие – картошка, лук, помидоры-огурцы, зелень – это у каждого было свое, с огорода).
   Папа называл  эту прозрачную, с резко бьющим в нос запахом жидкость «спиртецкий».
   - Ну что, выпьем спиртецкого?
   Мог пить неразбавленный. Но вообще-то спирт разбавляли. Из литра «чистого»  выходило четыре-пять (смотря как разбавить) бутылок водки, которые отдавали по 2 рубля за бутылку. Весь наш двор потихоньку приторговывал спиртом. Появлялись по вечерам какие-то чужие люди, шептались во дворе с кем-нибудь из соседей, после чего уходили с полными сумками. Теперь я понимаю, что это были, видимо, перекупщики.
   - Они дождутся, что их всех посадят, - говорила наша бабушка.
   И действительно, время от времени становилось известно о проверках на проходной парфюмерной фабрики, о том, что кого-то  «застукали» со спиртом, но никогда я не слышала, чтобы  кого-нибудь за это дело действительно посадили. То ли спирт носили с фабрики в разумных пределах, то ли у ОБХСС были в то время дела поважнее, но все как-то обходилось.

   В цехе розлива мама работала только первые года два-три, после чего перешла в контору фабрики, а именно – в отдел снабжения и сбыта, где и застряла на много лет, до самой пенсии. У мамы обнаружились редкие по тем временам коммерческие способности, и работа ее связана была с тех пор с постоянными разъездами. Вернувшись из одной командировки, тут же собиралась в другую. Мамина работа состояла в том, чтобы «выбивать» у смежников  «сырье и комплектующие» - например, розовое и эфирное масло, флаконы и колпачки для флаконов, даже этикетки – все это, согласно существовавшей системе производства, делалось в разных местах Союза.  Эта мамина специальность называлась некрасивым словом «толкач».  Однажды я услышала это слово  по телевизору, из уст Аркадия Райкина и поняла, что у мамы какая-то плохая, даже неприличная работа, ведь Райкин над этим самым толкачом явно насмехался. Сама же мама свою работу уважала и говорила, что без толкача, то есть без нее, фабрика вообще встанет и не выпустит не то что ни одного флакона духов, а даже ни одного тюбика зубной пасты, потому что эти самые тюбики (по-производственному – «тубы») надо еще съездить протолкнуть из какого-нибудь Днепропетровска.
   Отправляясь в командировку, мама обязательно упаковывала в чемодан «презенты» для нужных людей. Обычно это были подарочные наборы духов в бордовых и синих бархатных коробках, отличавшиеся тем, что внутри флаконов находились живые цветы (кажется, глициния). Я никогда не могла понять, как они туда попадают (горлышки у флаконов были совсем  узкие, с копейку) и как они там, в этой концентрированной жидкости, живут. У нас дома тоже стояли на трюмо флаконы с цветами внутри, и когда духи кончались, бедный цветочек так и оставался в своем стеклянном заточении, склонив головку и влажно поблескивая  безжизненными лепестками. 
   Особенно много подарков требовалось для командировки в Москву, в министерский главк, где маме предстояло пройти через десяток кабинетов и подписать десяток различных бумаг. Кроме духов и туалетных наборов (мыло, зубная паста, лосьон, крем для бритья – все в одной коробке), в главк надо было везти также хороший, лучше – армянский, коньяк и хорошие, желательно кубанские, вина. Хорошими кубанскими винами считались «Черные глаза», «Южная ночь» и «Улыбка» – приторно сладкие крепленые напитки с красочными этикетками, из-за которых они, по-моему, больше всего и ценились. Для «организации» такого рода подарков у мамы были свои связи на ликеро-водочном заводе. Вообще через пару лет работы  мама уже лично знала снабженцев всех предприятий города. У них была, по-моему, своего рода негласная  корпорация, основанная на том, что каждый в нужный момент готов был выручить каждого. «Ты – мне, я – тебе» – это был их лозунг, замотанных, вечно куда-то спешащих, пронырливых снабженцев плановой системы хозяйствования. И ведь ни  сотовых телефонов, ни факсов, и ездили, экономя командировочные, поездами, и конфликты гасили  в основном телеграммами. «Срочно подтвердите отгрузку наш адрес трех вагонов спирта… номер заявки…». А вагоны застряли  на полпути и стоят себе в тупике на какой-нибудь станции Георгиу Деж.
   Зато из Москвы мама всегда привозила подарки нам. Обычно она покупала их в универмаге «Детский мир», где выстаивала огромные, змеящиеся по лестницам с первого на третий этаж очереди. Скорый поезд «Москва-Новороссийск» прибывал в Краснодар рано утром, часов в пять или шесть. Папа ездил на вокзал встречать маму, и когда они приезжали домой, было еще темно, но нас все равно будили, и мы, сонные, в ночных рубашках, едва поцеловав маму,  тут же начинали примерять обновки. Шерстяные платья-матроски ярко-красного цвета, много лет потом служившие нам  «на выход» (мы неизменно надевали их 1 мая и 7 ноября), плиссированные юбочки, носочки и гольфики, даже атласные ленты и газовые банты, даже пионерские галстуки (шелковые, алые) – привозила нам из Москвы мама. Последними  извлекались кульки с шоколадными конфетами, купленными на развес в Елисеевском («Мишка на Севере», «А ну-ка, отними!», «Белочка»), длинные, синего цвета коробки с хрустящей соломкой и полиэтиленовый пакет с крупными, ноздреватыми, густо-оранжевого цвета апельсинами. 
   Утро маминого приезда из командировки превращало нашу маленькую квартиру в сумасшедший дом, в филиал магазина. Все было вынуто, примерено, отброшено и еще раз померено, все открыто, развернуто и откушено. Всюду валялись конфетные обертки и толстая кожура апельсинов, наполнявшая комнату свежим, острым, нездешним ароматом.
   Во все время этой вакханалии тряпок и сладостей папа сидел в сторонке на диване и пристально поглядывал на маму, пытаясь, видимо, угадать, почувствовать, как там все было у нее – в поезде, в гостинице… Папа ревновал маму и не любил ее командировок. Первые два-три дня после возвращения отношения у них всегда были немножко напряженными, но потом он успокаивался, и все шло своим чередом. До следующей командировки. 
   - Ты что думаешь, мне очень хочется мотаться по стране? – устало говорила мама. –Да я бы  давным-давно ушла. А кто будет квартиру пробивать, ты?
   Мама  работала  уже начальником отдела снабжения, ее шансы на получение квартиры все повышались, тогда как у папы не было никаких.

Скажи, мы богатые!

   Несмотря на тесноту, мама старалась устроить наш дом красиво. Где-то раздобыт был  ярко-желтый бархат, из которого она сама за два воскресенья сшила скатерть с бахромой на стоявший посередине зала круглый стол и портьеры на две двери – с ламбрекенами и подвязками. Где мама подглядела такой фасон, если журналов по интерьеру еще и в помине не было, я не знаю, но на эти портьеры ходили смотреть соседки даже из близлежащих частных домов. Одна из них, толстая тетка Зойка, с утра до вечера крутившая пластинки Муслима Магомаева и Робертино Лоретти с такой громкостью, что слышно было на обеих трамвайных остановках (ее дом находился как раз посередине), через некоторое время  тоже повесила у себя в домике желтые бархатные портьеры. Но почему-то у нее они смотрелись совсем не так, как у нас, висели тряпками. Постепенно тетка Зойка вступила  с нашей мамой в молчаливое соревнование: кто что раньше купит. Соревноваться с теткой Зойкой было трудно, потому что у нее водились, как говорила мама, «живые деньги». Она торговала на рынке восковыми цветами для свадеб, которые делала сама, своими руками, и, видно, этот промысел давал неплохой заработок: какая же свадьба без веночков для фаты, белых розочек на платье невесты и костюм жениха и розовых, красных – на грудь родне и гостям! И где же взять эти самые веночки-цветочки, как не на Сенном рынке, у тетки Зойки!
   Что касается наших родителей, то они жили от зарплаты до зарплаты, вечно брали в долг, чаще всего – у каких-то маминых знакомых по линии снабжения, но если нужна была совсем небольшая сумма, то у соседки по дому, тети Лили, самой тихой и приветливой из одиночек-подселенок нашего барака. Одно время мама даже предлагала ей обменяться комнатами с нашей Жабой, но та (то есть Жаба) наотрез отказалась. В детстве самым мучительным для меня было идти к тете Лиле и просить денег в долг. В такие минуты я готова была ненавидеть маму, которая (ишь, какая хитрая) сама не хочет идти (стыдно, значит), а меня посылает. Тетя Лиля, правда, никогда не отказывала, улыбалась тихой, понимающей улыбкой, говорила мне: «Подожди в коридоре», и выносила пятерку, десятку, или сколько там просила мама.
   Деньги мама никогда не копила. В жизни не было у нее ни сберкнижки, ни заветного «чулка». Как только появлялась в доме «лишняя копейка» (мог и папа подкалымить на своем «Москвиче»), мама тут же шла на «толчок» и покупала что-нибудь красивое – себе и нам. На оставшиеся деньги набирала продуктов, чтобы приготовить на обед какую-нибудь «вкуснятину» – например, беляши или люля-кебаб, или даже шашлык (мама любила готовить неординарные блюда). Домой возвращалась с пустым кошельком.
   - Ты хоть на трамвай на завтра оставила, на работу доехать? – интересовался папа.
   - У меня карточка, - отвечала мама.
   Могли потом целую неделю жить без копейки и сидеть на одной картошке, зато щеголяли в обновках. Точно также, с пустым кошельком возвращалась мама и из всех своих командировок, хватало только заплатить за постель и чай в поезде, так и ехала целые сутки, попивая чай с хлебом.
   Все крупные покупки родители делали в рассрочку, годами выплачивая потом небольшие суммы прямо по месту своей работы.  Раз в месяц домой к нам заявлялась страховщица. Папа встречал ее всегда торжественно-вежливо, усаживал за круглый стол с бархатной скатертью, и некоторое время они смотрели в какие-то бумажки, где-то там папа расписывался и отдавал ей очередной взнос, кажется, – 17 рублей 50 копеек. Через пять лет первая папина страховка (после которой он немедленно застраховался еще раз) – тысяча рублей – была получена и употреблена на покупку пианино для Женечки. Она как раз шла в первый класс, и решено было параллельно начать обучать ее музыке. Ничего путного, правда, из этого не вышло, Женя учиться музыке не захотела, и пришлось осваивать инструмент самому папе, благо, слух у него был абсолютный, он уже играл на аккордеоне и на гитаре, а вскоре освоил и этот серьезный инструмент.
   Еще раньше, чем пианино, году в 66-м, куплена была в рассрочку мебель. Все то, что стояло в квартире до этого – бабушкин допотопный диван с высокой спинкой,  облезлый буфет и огромный желтый шифоньер, в котором можно было прятаться, - все это мебелью не считалось. Мебель – это когда все вместе, в комплекте и все полированное. Собственно, комплект состоял из серванта с раздвижными стеклами, секретера с откидывающейся вперед крышкой, платяного шкафа с плохо закрывающимися дверцами, раздвижного прямоугольного стола (старый, круглый нравился нам больше), двух  непривычно низких деревянных кроватей с маленькими тумбочками и приземистого, узкого трюмо. Новые кровати поставлены были в спальню и отданы, как ни странно, нам с Неллей.
   - Они уже большие девочки, пусть им будет, - сказала мама.
   Сами родители продолжали спать на диване в проходной комнате. С появлением в доме мебели часто стала звучать фраза: «Не ставь на полировку!». Ставить не разрешалось ничего, иначе оставались круги и пятна, а чем их оттирать, никто не знал. Все старье было выставлено во дворе и  разобрано по дешевке соседями.
   Вслед за мебелью в нашем доме стала появляться разная бытовая техника, и каждое такое приобретение сопровождалось приходом соседей и предложением папе «обмыть это дело».
   - Скажи, Светка, мы богатые? – спрашивала моя сестра Нелля.
   Я неуверенно пожимала плечами. Дело в том, что иногда я бывала в доме  у одной своей одноклассницы, Гали Мережко, у которой папа был полковник в отставке, вывезший после войны из Германии много красивых и по-настоящему дорогих вещей. Я ходила в их дом, как в музей, и после него наша квартира с желтыми бархатными портьерами вовсе не казалась мне богатой. Во всяком случае я стеснялась приглашать Галю Мережко к себе.
   - Ну, смотри, - не унималась сестра, - машина у нас есть? Есть. Холодильник есть? Есть. Пылесос есть? Есть.
   Машина была все тот же «Москвич-401», холодильник «Ока», пылесос – «Урал». Ни того, ни другого, ни третьего в нашем доме ни у кого еще не было. Ездили на трамвае, подметали веником, а продукты летом хранили в погребе. Постепенно все эти вещи появлялись и у соседей. Понаблюдав, как тот или другой бытовой прибор действует у нас, они тоже решались на покупку.
   - Телевизор есть? Есть. Магнитофон есть? Есть.
   Это уже чуть позже. Магнитофон назывался «Яуза-5», вертел большие, размером с тарелку, бабины с темно-коричневой пленкой, часто ее зажевывал, часто вообще не тянул, особенно перемотку, и мы с Неллей перематывали пленку вручную. На этом магнитофоне я впервые услышала записи «Битлз», принесенные нашим двоюродным братом Генкой. Потом на нем крутились запретные песни  Галича («Вставайте, граф, рассвет уже полощется…») и Высоцкого («Ну и дела же с этой Нинкою…»), плохо записанные, но такие необычные и тем  волнующие. Спасибо брату Гене. Где бы мы с сестрой, скромные и стеснительные девочки, взяли эти записи. Но, заимев у себя на магнитофоне «битлов», мы сразу стали объектом интереса мальчиков из нашей школы.
   Что касается телевизора, то первый раз в жизни я увидела его у чужих людей, живших недалеко от нас, на улице Короткой, в частном доме. Я попала туда случайно с кем-то из школьных подружек. Дело было первого мая, народ находился  в приподнятом настроении, детей пускали друг к другу в гости. Мы пришли в этот дом  в середине дня, но в главной комнате стояла темнота, были закрыты снаружи ставни. Между двух окон на тумбочке мерцал голубой (особенно голубой в темноте) экран. Перед экраном сидели на стульях, табуретках и просто на полу несколько человек – взрослые и дети и, не отрываясь, смотрели. Кто-то сказал шепотом:
   - Тихо, садись и сиди, сейчас будут показывать.
   Я испугалась (мне было лет девять) и села на пол возле какой-то табуретки. А что будут показывать? Этого я не знала, а спросить постеснялась. Потом пришел кто-то еще из соседей, и ему сказали:
   - Сейчас будут показывать демонстрацию.
   Мы просидели в темноте безумно долго – может, час, а может и два. У меня заболели глаза, очень хотелось пойти домой, но я стеснялась. Наконец, так ничего и не дождавшись, хозяин телевизора выключил его и сказал, что он, видимо, перегрелся, потому и не показывает. Я пулей выскочила на улицу, за калитку и побежала домой. Была весна, светило солнце, цвели яблони, все было прекрасно. Прибежав в свой двор, я сказала соседским детям:
   - А я телевизор смотрела!
   - Не бреши, - сказал взрослый пацан Витька Белич.
   - Смотрела! Там такое посередине кругленькое, а потом такие квадратики, и там цифры разные и буквы. Понял?
   Витька смотрел с завистью.
   Только когда у нас появился свой телевизор, я узнала, что картинка, на которую я два часа прилежно пялилась, называется  «сетка настройки».
   А появился он в нашем доме году, наверное, в 60-м. Кажется, это был «Рекорд». Передачи шли тогда только по вечерам, и вот ближе к вечеру мы с сестрой расставляли в зале напротив телевизора стулья – четыре стула в два ряда, как  в кинотеатре. Ближе к семи часам начинали подтягиваться соседи – каждый со своей табуреткой, получался действительно кинозал. Телевизор смотрели в полной темноте, почему-то все были уверены, что свет ему вреден. (На день же его обязательно закрывали вышитой салфеткой). Появлялся диктор, объявлял программу передач, после чего начиналось кино или концерт. Первым фильмом, который я увидела по нашему телевизору, был «Коммунист» с Евгением Урбанским. На протяжении своего детства я смотрела этот фильм много раз и всегда в одном и том же месте плакала. Это когда в кадре уходят, взявшись за руки, Урбанский и Софья Павлова, а голос за кадром говорит: «Это были моя мать и мой отец». Почему-то от этой фразы я заливалась слезами.
   - Скажи, Светка, мы богатые?  У нас даже стиральная машина есть!
   Стирка белья в стиральной машине – это был спектакль для всего двора. Машина была круглая, с навинчивающимся сверху устройством из двух резиновых валиков для отжима белья. Папа выкатывал ее во двор, ставил на асфальт перед нашей дверью  и ведрами заливал в нее воду, предварительно нагретую на газе в кухне. Потом он натирал на кухонной терке хозяйственное мыло и засыпал его в горячую воду. От машинки тянулся длинный шнур в комнату, к ближайшей розетке. Машинка страшно грохотала и подпрыгивала, кто-нибудь – бабушка или мы, дети, должны были при этом сидеть на лавочке под верандой и сторожить процесс. Когда белье прокручивалось, надевались те самые валики и сквозь них пропускались простыни, пододеяльники, наволочки и полотенца, белье выходило между валиков сильно сплюснутое, и было смешно. Грязную воду  выпускали через шланг прямо в огород, а полоскали руками, в детской ванночке, поскольку ее можно было подтащить прямо к колонке и лить воды сколько хочешь.
   Первое время вокруг нашей стиральной машины собирались соседки  и молча смотрели, как она трясется и гудит. Сами они стирали руками в оцинкованных корытах. И, как считала наша бабушка, белье у них выходило даже чище и белее, чем у нас. Но время брало свое, вскоре стиральную машинку купила тетя Сара (на четверых детей попробуй настирай руками), потом тетя Вера… До последнего стирала руками, кажется, одна только наша Жаба.

Баня


   По субботам ездили на трамвае в баню. Баня была одна на всю Дубинку – старое кирпичное здание в три этажа. На первом располагалось общее мужское отделение, на втором – общее женское, а на третьем – так называемые «номера», каждый из которых состоял из двух крошечных помещений – предбанника с деревянной лавкой и вешалкой для одежды и собственно помывочной, где торчала из стены длинная, изогнутая труба душа и  был скользкий плиточный пол с решеткой для стока воды посередине. Потолки в «номерах», как и во всей бане, были высокие, по углам заплесневевшие от сырости, стены до половины выкрашены густо-голубой краской, внизу вечно облупленной. Но все это было неважно, главное – горячая вода, которой не было у нас дома. Жаль только, долго стоять под горячим  душем нам не разрешалось, потому что ходили мы в номер вчетвером, а то и впятером, и надо было уложиться в определенное время, кажется, в час. Ровно через час в дверь начинала стучать банщица, и наша бабушка всегда отзывалась громко: «Одеваемся!», хотя  все еще были мокрые и только начинали выходить из моечной.
   Бывало, что билетов в «номер» не хватало на всех желающих, тогда шли в общее отделение. Там можно было находиться сколько хочешь, там стоял густой пар, висели на потолке крупные капли воды, там очередь из голых тетенек, девочек и старух выстраивалась к крану, чтобы набрать в тазик горячей воды. Обмывшись из тазика, шли в другую очередь – к душу, и, если задерживались под ним, очередные начинали подгонять: «Хватит, хватит! Отходите!». Иногда в пару общего отделения появлялась фигура вызванного женщинами слесаря –  хмурого дядьки, одетого в белый халат. Ни на кого не глядя, он проходил к крану или к душу, что-то там подкручивал и так же, не глядя, уходил. Потом подолгу сидели в большом прохладном предбаннике, медленно одевались, с трудом натягивая на влажные ноги узкие чистые чулки, которые никак не хотели натягиваться. Если дело было зимой, то надевать на себя приходилось очень много всего, ведь из бани надо было выходить на морозную улицу, идти два квартала до трамвая и там еще ждать его неизвестно сколько. Простужались и болели часто.
   Я любила болеть. Во-первых, не надо было утром вставать с постели, когда на улице еще темно и так, в утренних сумерках, идти в школу. Можно было лежать в непривычной днем кровати, читать толстую книжку («Жизнь Дэвида Копперфильда, рассказанная им самим») или спать от высокой температуры. Бабушка приносила еду прямо в постель, но можно было и не есть, ссылаясь на больное горло, зато пить сколько угодно сладкого компота из вишен, специально поднятого по такому случаю из погреба и чуть подогретого.
   Совсем другая жизнь была летом. Летом, в самую жару мы надевали самодельные ситцевые купальники, выходили в таком виде во двор, набирали в садовую лейку  холодной воды из крана и по очереди поливали друг друга прямо на дворовом асфальте. Асфальт шипел, а мы визжали. Позже папа  построил в огороде, рядом с гаражом, летний душ. Это была  деревянная кабинка, на крышу которой водрузили сорокаведерную железную бочку. Сначала надо было натаскать в эту бочку воды. Папа приставлял к кабинке лестницу и стоял на ней, а мы подносили ему одно за другим ведра с водой. Когда вода нагревалась на солнце, можно было заходить внутрь кабинки и принимать душ, что мы и делали по десять раз на дню. К вечеру, когда возвращались с работы уставшие, разморенные  жарой родители, выяснялось, что воды в душе осталось всего ничего, всю выплюхали. И надо было начинать все сначала.
   С этим душем связана была одна смешная история. Как-то мама решила сделать свое виноградное вино. Винограду в тот год уродилось под нашими окнами много, и вина вышло две десятилитровые бутыли. Мама велела папе затащить их на крышу летнего душа и там оставить, чтобы вино побродило как следует на солнышке. И вот стоят там эти бутыли сколько-то дней, и вдруг мама начинает замечать, что вина в них вроде как убавляется – а видно-то хорошо. Одновременно мама замечает, что папа стал подозрительно долго мыться по вечерам в душе. А к нам в дом ходил тогда  Неллин будущий муж Сережа, на тот момент ее однокурсник по юридическому факультету и как бы уже жених. И вот однажды мама услышала, как папа говорит этому Сереже:
   - Ну что, зятек, пойдем в душе скупнемся?
   «С чего это они вместе в душе купаются?» –  удивилась мама и решила за ними проследить. Буквально через пять минут открывает она дверь деревянной кабинки и что же видит?  С потолка спущена тонкая пластмассовая трубочка, по ней стекает жидкость темно-красного цвета, а папа с Сережей подставили кружки и ждут, когда они наполнятся. Вообще-то  эта трубочка предназначена  была  для выхода из бутыли  лишнего воздуха, папа лишь удлинил ее до нужного размера и протянул через щель в крыше вниз, внутрь душа.
   Кончилось тем, что мама велела им немедленно спустить бутыли на землю, и, когда они послушно это сделали, взяла садовую тяпку и ка-а-ак грохнет по одной да по второй.  Вино растеклось кровавой лужей и на глазах у всех быстро впиталось в землю.
   - Ну мать, ты даешь, - только и смог сказать папа. – Вино-то тут при чем?
   Неделю потом с ней не разговаривал.

Новая квартира


   Все те годы, что мы жили в бараке на 2-м проезде Айвазовского, мама продолжала стоять в очереди «на расширение» жилплощади. Отдельная (без соседей) квартира, хотя бы трехкомнатная, была главной мечтой, а может, даже смыслом всей ее жизни. Разговоры об этой будущей, грядущей квартире велись беспрестанно. Говорилось о планах парфюмерной фабрики построить новый большой дом для своих сотрудников, где маме обязательно должны будут дать квартиру, как же иначе, ведь она столько лет работает и, главное, у нас семья – «семь душ». Но дом все не строился; и тогда начинали говорить, что, может быть, фабком выхлопочет нашей маме квартиру у города, под гарантийное письмо.  Вдруг узнавалось, что да, выхлопотали у города, да, под гарантийное письмо, и главное – трехкомнатную, хорошую, в новостройке, но в последний момент решили дать ее не нашей маме, а кому-то другому. Слезы, проклятье фабкому, походы к директрисе («Анна Ивановна, ну как же так, почему вы не вступились, вы же мне обещали, вы же знаете, в каких условиях моя семья…»), но все уже бесполезно, дело сделано. Зато маму передвинули в очереди, и теперь она первая. Первая! Это значит, что как только…
   - Ага, - говорил папа, - тики шо, так сразу…
   То вдруг начинали говорить во дворе, что наш барак назначен под снос, и всем дадут новые благоустроенные квартиры то ли в Черемушках, то ли еще дальше, на Гидрострое. И снова всеобщее возбуждение, планы, фантазии – как будем переезжать, да что возьмем с собой, да как там у нас будет ванна с туалетом… Потом является  некто то ли из домоуправления, то ли из самого райисполкома и сообщает, что со сносом решено повременить. Как, почему?!  Известное дело: прикинули, сколько народу  в нашем «кубике», а это  десять-пятнадцать одноэтажных бараков, да еще целая улица старых частных домиков, где в каждом курятнике кто-нибудь да прописан, и сочли невыгодным нас сносить, слишком много квартир надо будет отдать. Так что живите пока.
   И снова все надежды на родную парфюмерку. Время от времени там возникает какое-то шевеление и вроде бы начинают строить, и мама говорит, что теперь уж, если построят, то нам первым, а как же иначе, ведь столько лет…
   Наконец дом – большой, девятиэтажный, кирпичный, со всеми удобствами  –  действительно начинают строить на противоположной от нас западной окраине города и строят лет, наверное, восемь, а то и все десять. И вот году уже в 1975-м стройка окончена, и дело доходит до главного – распределения квартир на фабкоме… О! Это была битва на Куликовом поле, это было сражение под… не знаю чем. В день решающего заседания мама пила валерьянку и держалась за сердце. Домой она пришла в каком-то странном состоянии, как будто сама не могла понять, радоваться ей или опять рыдать. Ордер (смотровой) ей дали, квартира, как и положено, четырехкомнатная. Но не в том новом девятиэтажном доме, который построила фабрика, а в старой хрущевской пятиэтажке где-то на Карасунах. Кинулись смотреть эту квартиру. Небо и земля. Дом старый, квартира на пятом этаже, комнаты смежные, разумеется, без ремонта и вообще…
   - А вы сами куда съезжаете с этой квартиры? – спросила я, протискиваясь вслед за мамой в узкую прихожую.
   Молодая женщина, хозяйка квартиры, не подозревая подвоха, честно призналась, что в новый дом на Тургенева.
   - Дом парфюмерной фабрики? - уточнила я.
   - Да, - подтвердила хозяйка, не скрывая радости.
   - Мама, - сказала я, почуяв верный след. – Эта женщина работает у вас на фабрике?
   Мама на всякий случай еще раз внимательно на нее посмотрела и твердо сказала:
   - Нет.
   - А каким  образом вы получаете там квартиру?
   Та, все еще не понимая, что происходит, выдала всё и всех. У меня, говорит, родная сестра там работает, юристом. Ее временно наняли, пока дом  не заселят, знаете же, при распределении всякое бывает, так что нужен юрист.
   В то время я уже работала в газете.
   - Передайте вашей сестре, что юрист скоро понадобится ей самой.
   Вернувшись домой со «смотрин» квартиры, мама упала на диван, лицом в подушку и прорыдала весь вечер. На все разумные предложения с нашей стороны (пойти туда-то, сделать то-то) она отвечала, что у нее больше нет сил бороться.
   - Зато у меня есть! – сказала я и наутро пошла по всем инстанциям. Фиг бы, конечно, меня где-нибудь приняли и выслушали, если бы не удостоверение корреспондента хоть и молодежной, но все же краевой газеты.  А так – со скандалом, со скрипом, но мамино право заселиться в новую квартиру удалось отстоять.  Правда, и юристка в новый  дом все-таки  въехала (этой квартирой фабрика расплатилась с ней за ее юридические услуги), зато сестра ее так и осталась в своей хрущевке. 
   - Боже мой, чего мне все это стоило! – говорила наша мама, переходя из комнаты в комнату и с невыразимой нежностью оглядывая пустые еще, оклеенные дешевыми желтенькими обоями стены...
Квартира была под самой крышей, на девятом этаже, окнами на юго-запад, так что после обеда солнце наполняло комнаты, и некуда было деться от палящих и плавящих его лучей, от влажной духоты.
   - Ничего страшного, - сказала мама, - шторы повесим, вентилятор поставим. Зато вид из окна, посмотрите, какой красивый!
   После нашего барака эта квартира казалась непривычно просторной и светлой – четыре комнаты, и все отдельные! Правда, одна из них совсем маленькая, но это ничего, зал зато большой.
   - А лоджия какая! – восхищалась мама. – Здесь диван даже поместится, летом спать можно!
-Если комары не съедят, - добавлял папа.
   Мама  гордилась своей новой квартирой.  Для нее это было больше, чем просто жилище. Это был итог всех ее трудов, главное достояние ее жизни, заработанное 35 годами непрерывной работы. Это была ее сбывшаяся мечта и осуществленная цель.
   Первые несколько лет она все обустраивала и украшала  свою новую квартиру. Даже заставила папу продать его любимый старенький «Москвич», чтобы сделать в ней более или менее приличный ремонт (не «евро», конечно, тогда таких еще не делали, но все же). Куплены были, наконец, мебельная стенка, какие давным-давно стояли  у всех, и мягкая мебель (в старой квартире все это просто не могло поместиться). Стало уютно и красиво. И все бы хорошо, но…
   За год до новоселья, зимой, в мамин день рождения, умерла, не дождавшись новой квартиры, наша бабушка. Мы с Неллей  вышли к тому времени замуж и ушли со своими мужьями на частные квартиры. Обе мы были уже на сносях и подниматься  на девятый этаж пешком (лифт, как водится, заработал только через  год), нам было трудно (не хватало еще родить на лестнице), позже, с колясками, с грудными детьми на руках – тем более.
   Так и вышло, что в долгожданной четырехкомнатной  квартире остались они  вчетвером: мама, папа и две наши младшие сестры. Но вскоре  уехала от них и Аллочка, завербовалась вместе с подружкой на Дальний Восток – в загранплаванье. А еще через пять лет укатила и Женечка – в Москву, учиться.
   - Вот так вот… - вздыхала мама. – Всю жизнь, самые лучшие годы, прожили черт знает в каких условиях, в тесноте, а сейчас, когда у нас есть такая замечательная квартира, все от нас разбежались…
   Теперь с ними жил только лохматый тибетский терьер Митька. Но на все праздники, дни рождения (а если долго ничего такого не было, то хотя бы в субботу-воскресенье) все мы  просто обязаны были  приходить к ним в гости. Мама готовила всякие вкусности (о, этот вечный культ еды в нашей семье!), накрывала стол в зале, а папа занимал позицию в окне лоджии и караулил. Стоило нам появиться на углу у их дома, как он кричал маме:
   - Рая! Идут! Дети идут!
   Приходить полагалось всем  вместе, с мужьями, детьми и даже, если хотим, с друзьями. Очень они радовались нашему приходу, одевались понаряднее, ставили пластинки... И очень обижались, когда мы, посидев немного за столом, начинали собираться.
   - Ну, вот, - говорила мама. – Пришли, поели и уже уходите. А поговорить с родителями не надо?
   - Мамуль, ну, мы ж вроде обо всем поговорили.
   - Это у вас называется «поговорили»? Ну ладно…

   После папиной смерти, которой никто из нас не ждал, о которой и подумать никто не мог (считалось, что в папиной родне все – долгожители), осталась мама в своей квартире и вовсе одна. Только верный пес Дружок, сменивший на этом посту старого Митьку, был рядом с ней в последние годы. Конечно, мы навещали маму, старались делать это не все сразу, а по очереди, чтобы выходило почаще, но почаще все равно не выходило: у всех работа, дети. Мама обижалась, говорила, что, если бы не Дружок…
   - Такая умная собака, ну, все понимает!
    Слегла мама как-то вдруг, неожиданно, хотя о страшной болезни своей знала, и мы знали лет уже десять. В свое время она отказалась от операции, но делали облучение, после которого все вроде затихло. И вот – то ли папина смерть подкосила ее (минуло два года), то ли просто срок какой-то подошел – вдруг резко и быстро наступило ухудшение. В больницу ехать она не захотела, сказала:
   - Я хочу умереть в своей квартире.
   Мы ничего не могли с этим поделать. Я временно переселилась к маме, сестры – Нелля и Женя – ночевали по очереди, иногда мы оставались там вдвоем, втроем, потом, когда прилетела с Камчатки Аллочка, бывало, что и вчетвером.
   Как странно. Только теперь, когда мама наша умирает, мы собрались в этой квартире все вместе. Казалось, сквозь боль, сквозь забытье, в которое она впадала после укола морфия (мы научились делать уколы сами), мама тихо радуется и торжествует, что хотя бы приближающейся смертью своей приковала нас к себе. Она уже не вставала, но еще могла говорить, и в какой-то момент ее озаботила дальнейшая судьба квартиры.
   - Вы ж никто сюда не пойдете жить, я вас знаю, - слабым голосом, прикрыв от усталости и боли глаза, говорила мама. –Что же с ней станет? Сколько я сил вложила в эту квартиру, все тут сделала, такая квартира хорошая, неужели никому она теперь не нужна будет?
   Мы старались отвлечь ее от этих мыслей, а когда она после очередного укола засыпала, шли на кухню, курили там, иногда даже выпивали по рюмке, беспрерывно плакали и тихо, почти шепотом, хотя мама и не могла нас слышать, обсуждали, что нам делать, когда… когда все это произойдет.
   Тему квартиры мы обсуждать боялись и не хотели. О том, чтобы кто-нибудь  переехал сюда жить, не могло быть и речи. К этому времени каждая из нас самостоятельно повторила мамин путь от частной квартиры – через ожидание в очереди – к квартире пусть двухкомнатной, но своей. Правда, все мы прошли этот путь гораздо быстрее и безболезненнее, чем  наша мама когда-то. А  потом… Если уж мы при живых родителях здесь не жили, то как же смочь жить тут после них, когда каждый угол, каждая вещь будет напоминать об этих страшных неделях и месяцах медленного и мучительного маминого умирания.
   - Лично я не смогу.
   - И я.
   - А я тем более.
   Значит – что? Продавать? Страшно даже подумать об этом.
   …Мама умерла через четыре месяца, в феврале, не дожив ровно девять дней до своего дня рождения и дня смерти бабушки, ее матери.

Полгода спустя


   - Сколько вы за нее хотите?
   Мы называем некую некруглую цифру.
   - Да вы что? Таких и цен нет в Краснодаре.
   - Но это же четырехкомнатная!
   - Да, но там у вас одна комнатка такая маленькая! Я, если куплю, все равно буду стену ломать и делать трехкомнатную.
   - Ну, это уже ваши проблемы, делайте хоть двухкомнатную, но по документам она четырехкомнатная. Притом все комнаты раздельные.
   - Да, но девятый этаж, вы не забывайте.
   - Зато дом кирпичный. И лифт есть.
   - Знаю я, как в этих домах лифты работают. Притом грузового нет, все на себе затаскивать.
   - Ну, хорошо, ваша какая цена?
   Она называет другую цифру, меньше в полтора раза.
   - Вы смеетесь. Тут один район чего стоит.
   - Район мне подходит. Но этаж… И потом она же у вас без ремонта, в нее еще сколько вложить надо!
   - Ну давайте так: не наша цена и не ваша, возьмем посередине. Идет?
   Длинная пауза. Все смотрят в разные стороны. Алла разглядывает ковер над диваном. Наверное, хочет забрать. Это она привезла его когда-то родителям из очередного плавания по морям-по волнам. Женя смотрит на меня очень выразительно, по-моему, хочет сказать, что надо соглашаться. Я смотрю в окно и думаю с ужасом: господи, зачем мы это делаем? Может, еще не поздно все остановить? Одна только Нелля смотрит в упор на эту противную бабу  (нашего, кстати, возраста, тощую, наглую, ушлую в таких делах, не то, что мы), гипнотизирует ее взглядом.
   - Ладно, я еще с мужем  посоветуюсь, - говорит эта халда.
   Господи, господи, что мы делаем? Слава богу, что мама ничего этого не знает, не слышит. Уже полгода, как ее нет. Полгода спустя мы вступили в законное наследство, хотя никакого наследства она нам не завещала, то есть не отписывала, но оказалось, что это и не обязательно, а важно, что мы – родные дети и, значит, законные наследники. Наследство наше – мамина квартира. Зачем мы ее продаем и почему так спешим? На дворе – 1994 год. Нам всем нужны деньги. Очень нужны.

   И вот все кончено, осталось одно – освободить квартиру от вещей. И тут оказывается, что это-то и есть самое трудное. Мы ходим сюда уже целую неделю и с утра до вечера разбираем, разбираем, разбираем вещи. Сколько же всего накапливается в доме за одну только человеческую жизнь! И что со всем этим делать? Куда девать? Выбросить на помойку – рука не поднимается. Надо людям раздать. Каким людям? Ну, хотя бы соседям. Приходят какие-то женщины, раскладывают на полу простыни, увязывают в них мамины блузки, платья.
   - Спасибо девочки, ваша мама такая добрая была женщина… А вы почему себе ничего не берете? Надо взять на память о родителях, а как же!
   Возьмем, конечно, возьмем, что ж мы, не понимаем, что ли.
   Посередине зала стоят открытыми четыре коробки, мы даже надписали их сбоку, чтобы не попутать: С., Н., А., Ж. Каждая откладывает то, что хочет взять себе.
   Две фарфоровые, покрытые перламутром статуэтки, изображающие балерин, - мама привезла их когда-то из командировки в Москву, много лет они служили главным украшением серванта. Широкая ваза с синими цветами на круглых боках – весной мама ставила в нее первую сирень. Две красные, в форме помидорин, фарфоровые шкатулки – в них лежали мамины серьги и бусы.
   - Я бы взяла, но они такие старомодные.
   - Самое то. Ретро.
   - Ну и бери себе.
   Ладно, это мелочь, можно и взять, а вот мебель куда?  Она еще ничего, в приличном состоянии, мама умела ухаживать за вещами, берегла.
   - Неллюшка, может, ты  эту стенку и диван с креслами на дачу увезешь? Все же память будет, приедем к вам в гости, а там мамино все стоит, а?
   Нелля вздыхает, соглашается. Уже легче.
   - Девчонки, смотрите, что я нашла.
   Три растрепанных картонных коробки,  в них – большие, тяжелые, с глубокими черными бороздками и круглыми красными наклейками в сердцевине пластинки Апрелевского завода.
   - «Красная розочка». Исполняет Гелена Лоубалова и оркестр Московского театра эстрады. Вы не помните? А я помню: «Как у нас в садочке, как у нас в садочке…». Так, а это что? «Два сольди»…  «Маленькая Мари»… И это помню: «Да, Мари всегда мила, всех она с ума свела…». «Рио-Рита», «Фраскита»… О! «Брызги шампанского»! Вот это они любили. Папа всегда эту ставил по праздникам. А вообще он любил Шульженко, Утесова и Бернеса. Эх, жаль, не на чем прокрутить.
   Пластинки я забираю себе. Таких теперь нигде не найдешь. А вот с журналами что делать? Когда извлекли из всех шкафов стопки журналов, собранные мамой за последние десять лет, и разложили их на полу, они заняли все свободное от мебели пространство комнаты. «Новый мир», «Знамя», «Иностранная литература», «Дружба народов», «Звезда»…  87-й год, 88-й, 89-й…
   - Господи, вы только посмотрите, она даже «Урал» выписывала!
   - Она хоть их читала?
   - А это что?
   В каждом журнале аккуратные закладки, и главное находим вот что – общая тетрадь, в которой … полный каталог публикаций по каждому журналу в отдельности.
   - С ума сойти можно!
   - Нет, ну куда это все девать?
   - Вообще-то она так говорила: когда я умру, вы это все отдайте в какую-нибудь библиотеку.
   - А давайте позвоним в дом престарелых.
   Звоним, объясняем. Там не очень понимают, на каких условиях мы им предлагаем.
   - Да ни на каких, просто приезжайте и забирайте, бесплатно!
   У них нет транспорта, некому грузить и вообще некуда ставить…
   А фотографии? Сколько фотографий!  Вот  папа с мамой молодые, еще в Куйбышеве. У мамы  волосы черные на прямой пробор и коса вокруг головы уложена короной, никогда она потом так не носила. А папа – кудрявый блондин, папироска в зубах, прямо киноартист! И одеты интересно – на обоих длинные и широкие светлые плащи, назывались «макинтош». А это серебряная свадьба у них,  мама уже блондинка, сложная конструкция на голове, волосы  уложены буклями, костюмчик белый, кримпленовый, туфельки на шпильках. А папа – скромняга, темный костюм, темный галстук (терпеть он их не мог), от кудрей уже мало что осталось, наоборот, залысины высокие, держит маму под ручку, деликатно так, специально для фотографа. Разобрать бы все как следует, рассортировать, сложить в альбомы, в конверты…
   - Так мы никогда не закончим, клади все в коробку, потом разберемся.
   Новая хозяйка звонит, интересуется, когда мы, наконец, освободим. А у нас еще кухня, кладовка…
   - Девчонки, из кухни надо просто все на улицу, на лавочку и на помойку, пусть берут, кто хочет.
   Мы с Неллей упаковываем мешки и коробки, а Женя с Аллой выносят их во двор. И мы уже видим из окна кухни, как у мусорных контейнеров собирается целая очередь каких-то людей, которые быстро-быстро растаскивают все в разные стороны.
   Осталось решить проблему  пианино.
   - Может, новая хозяйка оставит себе?
   - Я уже спрашивала, ей не надо.
   Жалко. Это ж все-таки не сковородка старая и даже не телевизор, который уже уехал на дачу к моей свекрови. 
   Пианино стояло в опустевшей и даже начавшей ремонтироваться квартире неприлично долго. Новая хозяйка сначала просто накрыла его какими-то тряпками, потом передвинула из зала в прихожую, потом и вовсе выставила на лестничную клетку. И там оно стояло еще какое-то время, и дети, забегая на 9-й этаж, открывали крышку и колотили по клавишам, чуть ли не сидели на нем, кто-то прилеплял к его поцарапанным уже бокам жвачку, кто-то даже тушил, видимо, об него окурки. Очень скоро вид оно приобрело совершенно непотребный.
   Наконец Нелле подсказали телефон какой-то женщины, у которой девочка учится в музыкальной школе, а инструмент купить не на что, она позвонила и предложила ей поехать по такому-то адресу и забрать пианино.
   - Вызовете мастера, он вам его настроит, и будет еще играть, оно хорошее пианино, - объясняла Нелля.
   - Да у меня денег совсем нет, сколько вы за него хотите? - спрашивает эта женщина.
   И Нелля отвечает, что нисколько мы не хотим, так забирайте, мы вам еще спасибо скажем, потому что сердце кровью обливается, как подумаем, что оно там стоит в подъезде.  Женщина обрадовалась, и в тот же день пианино снесли на руках с 9-го этажа и увезли в неизвестном направлении.
   Дома я стала разбирать мамины бумаги, извлеченные из разных ящиков и торопливо сваленные в одну коробку. Все перемешалось –  трудовая книжка, партбилет, удостоверения -  ветерана труда и пенсионное, старые почетные грамоты и благодарности, книжка квартплаты, письма от тети Инны из Белгорода-Днестровского и Аллочкины с Камчатки, Женин табель успеваемости за первый класс, газета с моей первой публикацией, письмо от Антоши из пионерлагеря, квитанции за газ, вырезки из газет с кулинарными рецептами… И вдруг наткнулась на сложенный вдвое листок. Развернула, там всего две строчки, в столбик, как начало стихотворения:
                        «Я родилась в Чернигове.
                        Нас было две сестры…».
   Бедная мамочка, что это она? Зачем? И главное – когда? Давно, или, когда уже слегла?  Я тихо поплакала над этой бумажкой, потом сложила все назад в коробку, заклеила скотчем и задвинула в дальний угол шкафа.
   Всё. Хватит. Надо жить дальше.

Следующая страница

Поиск



Новости
2013-12-20
Вышла в свет книга «Олимпийское наследие Сочи». Редактор-составитель – Светлана Шипунова

2012-11-03
Зачем ТВ смеется над людьми?

2012-08-11
Журнал "Москва" в №8 за 2012 г. публикует статью С.Шишковой-Шипуновой "Темные углы" - о романе Р.Сенчина "Информация"